Иван Ильич сел под старой корягой, не спеша закурил и молча смотрел на Татьяну. Она ходила по песку, собирала ракушки и, ловко изогнувшись, далеко бросала их, выбивая чечетку на гладкой воде. Татьяна уходила по песчаной косе за поворот и медленно возвращалась, шлепая босыми ступнями. Иван курил и думал, рисуя домики на песке.
– Что, Иван Ильич, невесел? Голову повесил? – пропела Татьяна, выжимая мокрый низ платья.
Он молчал, удивленно глядя на нее снизу вверх. Глядел и молчал. Татьяна, запрокинув голову, смеялась, хлопала в ладоши.
– Пригласил на свидание, называется, а сам сидит, как суслик!
– Как суслик, – тупо повторил он, часто моргая.
Татьяна кружилась на одной ноге и заливалась смехом.
– Иван Ильич? Ваня… ты что, плачешь?
Иван Ильич плакал, по-ребячьи размазывая слезы кулаком. Плакал, молча глотая слезы.
– Что случилось, Ваня?
Татьяна села рядом и, как маленького, гладила по голове.
– Подожди, я сейчас.
Он встал и, смущаясь, пошел к воде. Умылся, вытер платком руки и долго стоял спиной к Татьяне. Курил. Вернулся, грустно улыбаясь:
– Я плохой актер, Таня. Даже в мэрии не научился притворяться. Я привез тебя, чтобы просить прощения. Смейся, только прости меня. Я бросил тебя и дочку… Зинаида ушла из дома, это и моя вина. Я помогу, сделаю все, найдем ее… У меня есть деньги для Зинаиды, все отдам…
Что-то стронулось, шевельнулось где-то в самой глубине у Ивана Ильича, на самом донышке. Он говорил, говорил, глаза сухо блестели, веко подергивалось, искренне говорил. Татьяна внимательно смотрела на Ивана Ильича, поджав губы.
– Прости, Таня, прости подлеца…
– Нет, Ваня, – спокойно сказала Татьяна, – не могу простить. Ты не поймешь. Не отболело еще. Ты через меня трактором переехал…
– Я понимаю. – Иван Ильич растерялся, не знал, куда руки деть, рвал пачку, доставая сигарету. – Ты пережила… А я сам себя погубил. Детей Бог не дал. Эвелина изменила… Я любил ее. Нет, я тебя любил!
– Не смеши, Ваня. – Татьяна грустно покачала головой. – Тебя сейчас пожалеть некому, по головке погладить… Слабый ты. Дочку вспомнил, и на том спасибо. Поможешь найти ее, век благодарна буду. И за рынок спасибо.
– Таня, прости!
– Ты об отце подумай! – со злостью сказала Татьяна. – Помрет ведь в психушке.
– Он меня предал… – лепетал Жеребцов. – И Эвелина с Курлюком… все меня предали.
– Вези домой! – грубо приказала Татьяна, хлопнув дверцей машины.
7
Дрюню турнули из мэрии, даже не объяснив толком, в чем он провинился. Курлюк вызвал его к себе и сказал незлобно:
– Забирай свои манатки и вали отсюда.
– За что, Гаврила Фомич? – робко спросил Дрюня.
– Из тебя, наверное, только чучело можно выделать и у атаманского дворца на хороший постамент надеть, туристы будут деньги платить…
– Не скаль зубы, Гаврила, – обиделся Дрюня. – Ты прямо скажи – за что?
– Скажу! – рявкнул Гаврила и хватил кулаком по столу (как он кулачище не расшибет? – не раз удивлялся Дрюня). – Рожа твоя народу не нравится и оппозицию возбуждает, понял?
– Понял! – гордо сказал Дрюня. – А твоя рожа давно кирпича просит. Дождетесь!
– П-пшел, скотина! – всерьез осерчал Курлюк и выскочил из-за стола.
Дрюня грохнул дверью и со смертной обидой навсегда покинул «кубло власти».
Трудно понять хозяина, не заглянув в его обитель. Хатка Дрюни стояла почти на самом конце Почтовой улицы. Старенький кособокий флигелек под ощипанной камышовой крышей. Черешни, яблоня и задичалый вишняк по пояс в бурьяне и амброзии. Одна стена глухого забора сплошь увешана древностями. Скелет казачьего седла со стременами, уздечки, подковы, горшки, ржавые колеса разной величины, пушечные ядра, безмен, гирьки, мятые самовары, артиллерийские гильзы. Музей под открытым небом. У входа, над дверью – иконка и резной кусок иконостаса. Любит хозяин старину. А еще во дворе пирамидка с якорем на диком камне, россыпь гильз и покореженный штурвал от баржи-самоходки. Этот монумент Дрюня соорудил в память погибших моряков на атомоходе «Курск». Сильно переживал он тогда. Соседи подтрунивали насчет памятника, а Дрюня серьезно отвечал: «Это для своей души».
В хате, как в запасниках музея, залежи всякой всячины: картины, старинное зеркало в завитушках, черный полуистлевший поставец, комод с медными ручками. От пола до потолка стопки книг, журналов, газет. По стенам фотографии загряжцев и самого городка столетней давности. На вешалке казачья амуниция атамана с шашкой и нагайкой. В святом углу темноликие иконы и бронзовая лампадка в паутине.
Раньше Дрюня много писал в «Загряжские ведомости». Про казачью старину, про историю Загряжска, про знаменитых земляков. Вообще он много размышлял. Замужние бабы тайком ходили к Дрюне исключительно затем, что «с ним интересно поговорить», за что он страдал немилосердно. То окна побьют, то штакет выломают, а кто из мужей поядренее – с колом гонял умного Дрюню по огороду. Но и незамужних он особо не привечал. «Алкашки»! Придет такая во двор вроде воды напиться и живет неделю, а добрый Дрюня бегает за водкой и сигаретами. И выгнать нельзя – она голая и пьяная сутками валяется на кровати, курит. О женитьбе с Дрюней лучше не заговаривать: прикуй его якорной цепью к семейному очагу, он цепь перегрызет и уйдет на волю. Очень своеобразный и вольнолюбивый Дрюня.
Турнули атамана из мэрии, и никто из казаков не восстал, не возмутился, не заступился. Он один сидел в своей хате и с отвращением пил теплую водку. Отщипывал пальцами колбасу и кормил бродячую дворнягу Тоньку. Подкинет кусочек, Тонька на лету – клац! – и дрожит от голода и страха, в глазах слезы. Собачка забитая, запуганная, на боках ребра проступили, а симпатяга: брудастая, черно-белый окрас, с курчавинкой. Полбатона колбасы скормил, а она глаз не отрывает, каждое шевеление сторожит. Переполнилась печалью душа Дрюни, просила общения, и Тонька понимала его, скулила тихонько, поддакивала.
– Нету правды в Загряжске, друг Тонька, – размышлял Дрюня, отхлебнув из стакана и поглаживая круглую лохматую голову дворняги. Тонька благодарно уткнула морду в его колени и, посапывая, слушала благодетеля. – Вот, допустим, отец Амвросий учит жить по правде. Не укради, допустим. А кругом воруют. Курлюк помолится в церкви, свечку поставит, в кружку сто рублей положит, а потом идет воровать. Жеребцов стесняется, а все-таки мухлюет. В больнице берут, в милиции и в суде требуют. Бабушка за справкой в администрацию пойдет – и у бабушки хоть пять рублей, а отнимут. Я, допустим, не беру, но водку задарма употребляю. Скажи, Тонька, кто в Загряжске по правде живет? То-то! Ты, допустим, послушала отца Амвросия и живешь по правде. День живешь, два, ну неделю, а как живешь? Ребра наружу, и в глазах тоска. Значит, кур душить будешь, а они не виноваты. Как пригадать, чтоб овцы целы и волки сыты?
Дрюня стукнул кулаком по столу, опрокинул стакан, Тонька вздрогнула и зевнула. Он налил, выпил почти полный стакан и продолжал, обращаясь к Тоньке:
– Если б я был мэром, то отделил бы овец от волков железной загородкой. Волки, значит, рыскают с одной стороны, а с другой овечки мирно пасутся. Идет овечка, допустим, за справкой к волку, а тот из-за решетки на лапу просит. Овечка свободно показывает ему дулю.
Дрюня совсем захмелел, уронил голову на стол. Посапывала и Тонька, свернувшись калачиком. Тоненько скрипели сверчки. Тихая дрема повисла в хате.
И приснился Дрюне сон.
Стоит он в папахе, в полковничьих погонах, с орденами, выбритый и умытый посреди Георгиевского зала в Кремле. Золотая роспись на белых стенах горит в косых солнечных лучах, ниспадающих сквозь высокие сводчатые проемы окон. Горит на орденах и медалях Дрюни, на погонах, на… Дрюня глянул на свои сапоги и похолодел от ужаса. Сапоги были в грязи, с засохшими ошметками навоза на голенищах. Топнул ногой – на сияющий мраморный пол посыпались комья чернозема. От волнения разбух язык, задеревенели щеки. Позор казаку, на веки вечные позор! Оглянулся – сзади щупленький Президент стоит, голова набок, хитро улыбается, удивленно разглядывает Дрюню и поглаживает свою желтую пролысину. Посмотрел на сапоги, с укором покачал головой.