Вообще-то акт о «еврейских языках» полагалось бы оспорить. Сегодня на ладино в Израиле говорит гораздо меньше граждан, чем на иудео-берберском или иудео-иранском, а идиш звучит разве что в религиозных кварталах. Но это вовсе не тот литературный идиш, на котором в XIX–XX веках была создана современная идишская культура. Его называют «хареди-идиш» («идиш ультраортодоксов»). Трудно предположить, что он является или станет наследником того языка, на котором писал Шолом-Алейхем. Поэтому по справедливости надо бы поделить деньги, выделяемые государством на содержание еврейских языков, на поддержку тех из них, на которых существует представительная культура. А еврейских языков, не считая наречий и этновариантов, сегодня насчитывают около двадцати.
Если судить по количеству культурных проявлений, на первом месте все-таки оказался бы идиш. Стоит только вспомнить объемный идишский мир между двумя последними мировыми войнами, когда идишский театр из Румынии или Польши мог объехать вокруг света с гастролями и ему были обеспечены полные залы. Да и книги расходились немалыми тиражами, существовала даже кинопродукция, выпускались многочисленные газеты и журналы. Однако после Катастрофы, а также в результате ассимиляции, специфической политики советской системы, как, впрочем, и в результате политики — поначалу откровенной, а позже завуалированной — израильского истеблишмента, носителей идиша осталось немного. Самостоятельно поддержать полноценное развитие культуры на этом языке они не в состоянии.
Примерно в 2000 году после поездки в Канаду и возвращения с мечтами о государственном учреждении, ответственном за сохранность еврейской культуры на всех языках по примеру канадского Министерства культурного наследия (Cultural heritage), я отправилась в Бейт Левик, считающийся Домом идишской литературы. Там был разгром. Не стану описывать все приключения этого визита: прошло немало лет, многое наверняка изменилось и нет особой причины детализировать именно эти воспоминания. Но один эпизод все же просится на бумагу, поскольку напоминает хороший старый идишский анекдот. Некто, представлявший тогда начальство Дома, пожаловался мне на финансовые трудности, в частности на то, что мэрия подняла муниципальный налог, оплачивать который заведению нечем. Уладить этот вопрос большого труда не составляло. Сложность заключалась в том, что говоривший потребовал неразрывно связать вопрос муниципального налога с признанием идиша государственным языком. Либо государственный язык и муниципальный налог, либо — не нужны нам муниципальные подачки!
Никаких шансов устранить это препятствие не было. Я пыталась объяснить, что даже если бы приверженцы идиша решились на демонстрацию протеста, они вряд ли собрали бы несколько сот человек, тогда как приверженцы других еврейских языков могут собрать огромные толпы. Моего собеседника этот аргумент не убедил. Он готов был сразиться за права идиша с любой инакомыслящей ратью. Мы говорили на иврите. Поняв, что вопрос закрыт, я неожиданно для собеседника попрощалась на идише и не стала оборачиваться, чтобы проверить его реакцию. Было невыносимо больно сознавать, что этот спор не имеет ни конца, ни смысла.
Другой
Случилось это в год моего прибытия в Израиль. Тетушка, измученная моим нытьем по поводу культурного голода, великодушно презентовала мне, голодающей, билет в филармонию. В свободной продаже этих билетов тогда было мало, да и обнаружься таковой, был бы он мне не по карману. В филармонию брали абонемент. Считался он привилегией аристократии кармана и духа в их неразрывном сочетании. Тетушка же, хоть и была небогата, предпочитала есть скромно, но в филармонию ходить, как на службу, и непременно в драматически пережившем войну жемчужном ошейнике.
Иврит я тогда еще совсем не знала. Прошла с опаской мимо контролера, словно он мог заподозрить подлог, после чего быстренько скользнула в зал и шлепнулась на привычное место в восьмом ряду. Слева, разумеется, чтобы видеть руки пианиста. На этом месте в Вильнюсской филармонии я просидела двадцать два года и не представляла себе иного музыкального ракурса. Думаю, что истосковалась я тогда не столько по классическому звуку, сколько по духу концерта классической музыки, и, попав в привычную обстановку, совсем потеряла голову. Шумок наполнявшегося зала, запах духов и шорох потревоженных конфетных оберток трансформировались во временной плюсквамперфектум, развернувшийся чередой приятных воспоминаний, которые стерли последние намеки на грубую реальность. Именно в этот счастливый момент возник передо мной пожилой мужчина с отеческой улыбкой в двадцать четыре лошадиных зуба.
Он чего-то от меня хотел и зачем-то показывал входной билет. Я протянула ему свой для рокировки. Мужчина вгляделся, пожал плечами, потом снова улыбнулся, но так сладко, что я была готова безропотно уступить ему место, если родственница что-то напутала и билет мой на другое число, например. А вдруг билеты в филармонию вообще не полагаются новым репатриантам, еще не начавшим выплачивать ипотечную ссуду? Кто его знает, какие тут порядки?! Но не успела я растерянно подняться, как мужчина усадил меня назад в кресло, нажав рукой на плечо. И ушел. Я проследила за ним до одного из последних рядов, потом потеряла из виду.
А в следующую пятницу во время семейного ужина увидала так понравившееся мне лицо на экране телевизора.
Выслушав мой рассказ, тетушка всполошилась. На экране телевизора обнажал в улыбке двадцать четыре зуба один из верховных израильских судей по имени Хаим Коэн. Тетушка этого господина судью терпеть не могла за его позицию в деле какого-то Кестнера, но и обожала, как обожают какого-нибудь рок-идола. Душу готова была ему отдать, ощущая при этом, что закладывает ее чуть ли не дьяволу. При этом она не забыла объяснить мне, что место в восьмом ряду слева было ей и мне не по чину и не по карману. Тетушкин абонемент имел в виду как раз тот ряд в конце зала, куда и отправился господин судья, решив безропотно поменяться со мной местами, чтобы не ломать кайф обалдевшей девице явно из новоприбывших и понятно из каких краев. С моей точки зрения, этот акт обозначил его как истинного европейца голубых кровей и того воспитания, какое давала своим избранникам фея-гувернантка Мэри Поппинс.
Тетушка подтвердила, что судья Хаим Коэн и впрямь истинный европеец голубых еврейских кровей. Он и сам не уставал гордиться своим происхождением и воспитанием. Происходил Коэн из столь знатного клана немецких раввинов и банкиров, что даже в самый разгар европейских войн и аншлюсов (речь идет о второй мировой войне), уже будучи адвокатом в подмандатной Палестине, а потом и израильским общественным и государственным деятелем, ухитрялся с большим блеском использовать родовые связи для установления особых отношений с американским, английским и общемировым политическим и научным истеблишментом.
Об этом он пишет свободно и даже несколько хвастливо в объемной автобиографии, названной «Маво иши». Прямой перевод означает «Личное введение», но из желания приблизить название книги к ее содержанию, я бы предпочла «Введение в личность». Хаим Коэн, эстет, эпикуреец, экзистенциалист, образчик израильского (правильнее — немецкого) либерализма и гуманизма, а в первую очередь — эгоцентрист и индивидуалист, тщательно культивировавший себя как особый бренд, отражающий идеальную израильскую личность, именно с таким намерением и писал это свое «Введение», пухлый том, без которого был бы непонятен его основной труд — «Лихьет йеуди» («Быть евреем»).
Насколько я знаю, из многочисленных книг и статей Коэна на русский язык переведен только «Суд над Иисусом», выдержанный в лучших традициях еврейско-христианских апологических полемик. В нем убедительно доказывается, что Иисуса из Назарета по чисто юридическим причинам никак не мог судить еврейский суд, и тем более Сангедрин. Но, на мой взгляд, полезнее было бы перевести основные труды Коэна, которые могут служить лучшим из всех мне известных введением в «израильтянство». И не только потому, что Коэн — талантливый писатель, хотя и этого нельзя отнять, а потому что он сумел сначала стать эталоном секулярной израильской интеллектуальности, а потом умело и эффективно растиражировал этот эталон в качестве образца для всеобщего подражания.