«Не забудь, что он написал также „Туннель“, совершенно потрясающую вещь в духе Жюля Верна! — напомнил мне Шац. — Возможно, я неправильно произношу, но звучит это именно так — „Ингеборг“ или „Ингебург“. Это любовная история. И какая любовная история! Напоминает книгу „Она“, о которой ты все время толкуешь».
«Постараюсь ее найти, — обещал я. — Запиши-ка это название в мой блокнот».
Он записал его сразу вслед за «Робинзоном Крусо», «Баальзаком» и «Зенкевитчем». (Английская орфография ему никак не дается. Он говорит, что в ней нет логики и, черт возьми, совершенно прав.)
«Если будешь писать обо всем этом, — сказал он, — не забудь Иосифа Флавия. Это толстая книга о последних днях еврейского народа…»
Но самым долгим оказалось обсуждение «Нарцисса и Гольдмунда» — прочитанного, естественно, на иврите. Английская версия по какой-то любопытной причине получила название «Смерть и возлюбленный». Я натолкнулся на эту книгу Германа Гессе лишь несколько лет назад. И это одна из тех книг, которые глубоко затрагивают, волнуют художника. В ней есть магия и великая мудрость. «Мудрость жизни», как сказал бы Д. Г. Лоуренс. Это словно «каденция» к метафизике искусства. Это также «небесная речь», переведенная в низшую октаву. В ней прославляются муки и триумф искусства. Естественно, она нашла громадный отклик в душе моего друга Шаца, который стал свидетелем возрождения искусств в Палестине — более того, был непосредственно связан с ним благодаря деятельности своего отца. Любой человек, читавший эту книгу, должен ощутить в самом себе великое возрождение вечной истины искусства.
Находясь под очарованием «Нарцисса и Гольдмунда», мы продолжили беседу: поговорили о прошлом и настоящем Иерусалима, об арабах и о том, какие это удивительные люди для тех, кто близко их знает, о банановой роще близ Иерихона, которой некогда совместно владели его отец и Великий Муфтий, вновь о йеменцах и их поразительном образе жизни и, наконец, о его отце, Борисе Шаце, который основал в Иерусалиме Школу искусств и ремесел, назвав ее именем Веселиила и обучив своего сына всем видам искусства — даже тем, что существовали только в древности. Тут он вновь рассказал забавную историю о том, как его отцу удалось доставить в Палестину первое пианино. Плутовские подробности этого приключения напомнили мне один из самых экзотических отрывков у Сандрара (кажется, в книге «Бродить по свету»), где он, используя все ресурсы своей изумительной клавиатуры, описывает перевозку тысячи и одного предмета торговли (включая пианино) на спинах вьючных животных, богов и людей, которым сначала пришлось подниматься в Анды (он находился тогда в глухой южноамериканской деревушке), а затем совершить долгий, от восхода до заката, мучительный переход к морю. Это место производит на меня эффект таинственного солнечного взрыва: великий раскаленный шар преобразился в огромный рог изобилия, источающий уже не жар, а немыслимое количество самых невероятных предметов — и опорожнил его некий супергравитационный Крис Крингл где-то у черта на куличках!
Во всех этих разговорах магическим для меня было слово Иерихон{103}. Для Шаца это прекрасный зимний курорт ниже уровня моря, куда из Иерусалима спускаются, словно скользя на санках. Для меня это не только «стены» и звук трубы, но также незаметная деревушка в Лонг-Айленде, куда я мчался по Иерихонскому шоссе из Ямайки — на полной скорости, чтобы как следует подготовиться к тренировке с одним из знаменитых профессионалов, прославившихся в шестидневной велогонке. Какие разные ассоциации вызывают у людей одни и те же названия! К примеру, я едва смею сказать, с чем ассоциируется у Шаца Вифлеем. («Всегда кишит шлюхами!»)
Одно из самых устойчивых впечатлений о Палестине связано у меня с его рассказом о человеке, который вернул иврит в число живых языков[160]. Несомненно, всегда есть кто-то «первый», когда речь идет о возрождении мертвых языков. Но кто остановится, чтобы подумать об этом первом человеке в связи с баскским, гэльским, валлийскими и другими, столь же странными языками? (Возможно, они никогда не были «мертвыми» полностью.) Тем не менее иврит возродился при жизни нашего поколения — и только благодаря человеку, который просто стал преподавать его своему четырехлетнему сыну. Нет сомнений, что до этого прославленного мгновения было много разговоров о возрождении. Но кто-то должен был претворить слово в дело. Такое событие всегда походит на чудо…
У этого события есть продолжение — небольшой анекдот, который Шац рассказывает с таким удовольствием, что я не могу умолчать о нем. Речь идет об одном из артистов знаменитой труппы «Габима», прибывшей в Палестину из России, где иврит звучал только со сцены (и в синагоге). Вдруг этот человек слышит, как мальчишки на улице ругаются и божатся на древнем языке. «Теперь я знаю, что это живой язык!» — воскликнул он. Эта история подтверждает мою мысль о том, что каждый раз язык возрождается через усвоение вульгарных элементов и включение самых простонародных оборотов. Все питается от корней.
«Скажи мне, Лилик, — спросил я, когда мы уже приближались к дому, — почему твой отец назвал свою школу именем Веселиила? В честь тебя — или, наоборот, ты был назван в честь школы?»
Он рассмеялся.
«Ты, конечно, знаешь, что это означает „в тени Господней“. Но это всего лишь буквальный смысл».
Он помолчал, а затем лицо его расцвело улыбкой. Внезапно он разразился тирадой на иврите — и речь его звучала как некое заклинание.
«О чем ты говоришь?» — спросил я.
«Читаю стихи из „Исхода“… о Веселииле. Он был первым скульптором, ты не знал этого? И, в сущности, больше того. Ты мог бы назвать его первым художником. Читай Библию! Найди то место, где говорится о Ковчеге Завета. Это же по твоей части. Замысловато, поэтично, точно и бесконечно…»
На следующее утро я последовал его совету. И первое упоминание о нашем дорогом Веселииле обнаружил в 31 главе «Исхода», которая начинается так:
«И сказал Господь Моисею, говоря:
Смотри, Я назначаю именно Веселиила, сына Уриева, сына Орова, из колена Иудина;
И Я исполнил его Духом Божиим, мудростию, разумением, ведением и всяким искусством,
Работать из золота, серебра и меди,
Резать камни для вставливания и резать дерево для всякого дела…»
Я читал не отрываясь: о создании скинии и ковчега откровения, о жертвеннике всесожжения, о святости Субботы, о скрижалях каменных, на которых было написано перстом Божиим… И я дошел до 35 главы «Исхода», где говорится: «Сделайте от себя приношение Господу; каждый по усердию пусть принесет приношение Господу, золото, серебро, медь, шерсть голубого, пурпурового и червленого цвета, и виссон, и козью шерсть, кожи бараньи красные, и кожи синие, и дерево ситтим, и елей для светильника, и ароматы для елея помазания и для благовонных курений…» Я читал не отрываясь, и меня пьянила музыка этих слов, ибо воистину были они замысловатыми и чудными, точными и поэтическими, летучими и плотными — и все это написано было о Веселииле и «соработниках» его. И я погрузился в глубокие раздумья, поражаясь мудрости Бориса Шаца, отца Веселиила: с каким любовным терпением, с каким героическим упорством трудился он, дабы сделать сынов Израиля умелыми, ловкими и способными к любому ремеслу, любому искусству — даже искусству Хубала. И я понял, что сын его с колыбели впитал эту мудрость и знания, эту способность изобретать самые любопытные занятия. И я мысленно прошептал: «Благословенно имя твое, Веселиил, ибо внесено оно на скрижали завета, заключенного между нами!»
Вот это, дорогой Леден, уже настоящий конец! В странствии нашем к книгам детства мы достигли Книги Книг, Ковчега и Завета. Успокоимся же на этом в мире и согласии.
Ваш друг
Генри Миллер
20 мая 1950 года
XIII
Чтение в уборной
ЕСТЬ ОДНА ТЕМА, СВЯЗАННАЯ С ЧТЕНИЕМ КНИГ, которую я считаю достойной обсуждения, поскольку речь идет о широко распространенной привычке, и о ней, сколько мне известно, почти ничего не написано. Я имею в виду чтение в уборной. Подростком, в поисках безопасного места, где можно было бы наслаждаться запретными классиками, я часто укрывался в туалете. Став взрослым, я уже никогда в уборной не читал. Если мне нужно найти спокойное и тихое место, я беру книгу и ухожу в лес. Не знаю лучшего места для чтения хорошей книги, чем лесные заросли. Предпочтительно на берегу какого-нибудь ручья.