«А кто написал книгу под названием „Красная роза“[159]? — спросил он. — Автором был француз, я уверен».
Похоже, эта книга произвела на него глубокое впечатление.
Отсюда мы перескочили к «Парижским тайнам», сочинениям Мопассана, «Тартарену из Тараскона» (которого он обожал), странной повести или рассказу Толстого, где Толстой дает два разных конца{100}. (Я эту вещь тоже знаю, но не могу вспомнить название.) А затем перешли к Сенкевичу. Что за человек! («Что за человек этот Линкольн!» — так до сих пор говорят некоторые южане. Это означает: «Что за несносный, совершенно невозможный тип!») Да, нет сомнения, любой мальчишка, который впервые берет в руки книгу страстного поляка, должен воскликнуть: «Что за человек этот польский писатель!» Какой это был вулкан! Такой поляк! Если бы мы в детстве могли заговорить языком Амьеля, то разве не сочинили бы ту же песню, какую пропел Амьель о Викторе Гюго? Вы случайно не помните этот удивительный отрывок из «Задушевного дневника» Амьеля? Позволю себе заметить, прежде чем я процитирую этот отрывок, что мы обсуждали «Человека, который смеется», который, если не ошибаюсь, производит на молодых людей куда более сильное впечатление, чем «Отверженные»…
«Его [Гюго] идеал — это необыкновенное, гигантское, чрезвычайное, несоразмерное. Самые характерные для него слова: громадный, колоссальный, огромный, необыкновенный, чудовищный. Он умеет сделать экстравагантной и странной даже натуру ребенка. Единственно невозможное для него — это быть естественным. Короче говоря, его страсть — это величие, его недостаток — это чрезмерность. Отличительная его особенность — титаническая мощь во всем ее великолепии, но со странным оттенком ребячливости. Самое слабое его место — это вкус, чувство меры и чувство юмора: ему не хватает остроумия в самом тонком значении этого слова… Ресурсы его неисчерпаемы, и возраст словно бы не имеет над ним никакой власти. Какие бесконечные запасы слов, образов и идей воплотил он на страницах своих книг — и какую груду сочинений оставил после себя! Извержения его подобны вулкану, и, будучи неутомимым тружеником, он постоянно воздвигал, разрушал, уничтожал и возрождал собственный мир — творение скорее индуистского, нежели эллинистического склада…»
По странному совпадению, наш разговор о книгах свернул в другую сторону, обратившись к этим извергам рода человеческого — Тамерлану, Чингисхану, Аттиле, чьи имена, как мне стало ясно, вызывали у Шаца такую же смесь ужаса и восторга, как у любого другого, кто читал об их кровавых деяниях. Я сказал, совпадение, поскольку обнаружил у Амьеля длинные пассажи лишь там, где речь шла о Гюго и этих трех злодеях. Амьель описывает, как он читал «Голубой стяг». «Эту историю рассказывает турок по имени Ойгур», — говорит он. И продолжает так:
«Чингисхан провозгласил себя бичом Божьим, и он действительно создал величайшую в истории империю, которая простиралась от Синего моря до Балтийского, от широких просторов Сибири до священных берегов Ганга». (Мы обсуждали как раз то, что именно Монголу удалось свершить этот изумительный подвиг)… «Этот ужасающий ураган, зародившийся на вершинах азиатских горных плато, повалил сгнившие дубы и изъеденные червями сооружения всего древнего мира. Первое нападение на Европу желтолицых, широконосых монголов — это исторический ураган, опустошивший и очистивший наш тринадцатый век, низвергший — на двух окраинах известного мира — две великие китайские стены, одна из которых защищала древнюю Срединную империю, а вторая была барьером, созданным из невежества и предубеждений вокруг крохотного христианского мира. Аттила, Чингисхан, Тамерлан должны занимать в памяти людей такое же место, как Цезарь, Карл Великий и Наполеон. Они побудили к действию огромные массы людей и до самых основ взболтали глубины человеческой жизни; они оказали мощнейшее влияние на этнографию, они оставили за собой реки крови и обновили облик вещей…» Чуть ниже Амьель, говоря о том, что «обличители войны подобны обличителям грома, бурь и вулканов», заявляет следующее — и эти строки, должно быть, глубоко запали мне в душу, ибо каждый раз, когда я их слышу, они гремят в моей душе, как набат: «Катастрофы несут повсюду грубое восстановление равновесия: они насильно поворачивают мир на правый путь». Именно последняя фраза жжет и опаляет: они насильно поворачивают мир на правый путь.
Большое расстояние от Амьеля до сказок о бароне Мюнхгаузене и до книги Джерома К. Джерома «Трое в лодке» (естественно, не считая собаки!). И я поражаюсь вновь. Значит, и в далекой Палестине другой юноша мог глупо хохотать над этим образчиком тупого юмора! Джером К. Джером на иврите! Я не могу опомниться. Подумать только, что эта ужасающе забавная книга — только на оди нраз! — оказалась таковой и на иврите!
«Ты должен вспомнить… пожалуйста, постарайся! Читал ли ты „Алису в стране чудес“ на иврите?»
Он очень старался, но вспомнить не мог. И тогда, почесав голову, сказал:
«Может быть, я прочел ее на идише?» (Намотайте это себе на ус!)
Как бы там ни было, он вдруг вспомнил, что первым издателем большинства этих переводов на иврит был «Тошья», где-то в Польше. В тот момент это показалось ему важным. Будто ты внезапно вспоминаешь не только название детской книги, но и заново прикасаешься к гладкой обложке, вдыхаешь запах бумаги, ощущаешь тяжесть томика.
Затем он сообщил мне, что практически все русские писатели были переведены на иврит в числе первых. «Все, что только есть», — сказал он. Я подумал о Китае времен Сунь Ятсена{101}, когда в Поднебесной произошло то же самое. И как китайцы, вместе с Достоевским, Толстым, Горьким, Чеховым, Гоголем и другими, проглотили Джека Лондона и Эптона Синклера. Это удивительный момент в жизни народа, момент, когда в нее впервые вторгаются иностранные авторы. (И подумать только: маленькая Исландия читает больше переводных книг, чем любая другая страна в мире!)
Разумеется, он читал «Трех мушкетеров», «Графа Монте-Кристо» и «Последние дни Помпеи», а также «Шерлока Холмса» и «Золотого жука» Эдгара По. Я вновь ощутил сладкую дрожь, когда он вдруг упомянул имя Гамсуна. Да, он читал Гамсуна — все, что сумел достать, и все это было чистым золотом. («Пан», «Голод», «Виктория», «Бродяги», «Соки земли», «Город», «Женщины у колодца»…) О некоторых из названных им книг я никогда не слышал. Волна сожаления захлестнула меня, но следом сразу пришла радость от мысли, что я еще могу, пока жив, отыскать эти неизвестные мне книги Гамсуна — даже если бы пришлось читать их на норвежском языке!
«Я также читал многих из тех, кто пишет на идише, — вдруг заявил он. — Читал их в переводе. Разумеется, Шолом-Алейхема. Но Менделе Мойхер-Сфорим лучше, гораздо лучше Шолом-Алейхема!»
«Ты помнишь Якоба Бен-Ами, еврейского актера? — спросил я. — Или Израиля Цангвиля?»
«Израиля Цангвиля?» — с изумлением вскричал он.
Я рассказал ему, что читал «Дети гетто» и видел инсценировку «Тигеля», которая так растрогала Теодора Рузвельта. Он изумленно покачивал головой.
«Могу назвать одну книгу, — сказал я, — которую ты, держу пари, на иврите не читал».
«Что же это за книга?»
«Заклепка на дедушкиной шее»!
«Здесь ты меня подловил», — хмыкнул он.
Затем, желая подловить и меня, он вкрадчиво произнес:
«А я знаю книгу, которую ты точно не читал. Для меня это самая удивительная книга на свете… „Мемуары Дома Давидова“. Много томов — восемь или десять, самое малое».
«Надо за эту книгу выпить», — предложил я.
Но вместо этого мы перешли к другой теме — «ламед-вёвник». Согласно легенде, «в каждом поколении есть не меньше тридцати шести (ламед-вав) человек, на которых снизошла Шехина (божественный свет)».
Сделав этот крюк, мы вернулись к книге, которую он уже несколько раз и всегда с самым пылким энтузиазмом упоминал: «Ингеборг», написанной немцем по имени Келлерман{102}.