Упустил ли я что-нибудь? Дополните сами! Я интересовался и до сих пор интересуюсь всем. Даже политикой — если смотреть на нее «с птичьего полета». Но главнейшая для меня тема — это борьба человеческого существа за свою независимость, что означает борьбу за освобождение из тюрьмы, построенной им самим. Возможно, именно поэтому мне так и не удалось стать настоящим «писателем». Возможно, именно поэтому в своих книгах я уделил столько места очевидному жизненному опыту. Возможно также, хотя критики слишком часто не способны это понять, именно поэтому меня так мощно влекут к себе мудрецы — люди, прожившие жизнь во всей полноте и дарующие жизнь: художники, религиозные лидеры, исследователи, первопроходцы и иконоборцы всех видов. И, возможно, именно поэтому — почему бы мне в этом не признаться? — я так мало уважаю литературу, так слабо почитаю признанных авторов, так низко оцениваю мимолетных революционеров. Для меня истинными и единственными революционерами являются те, кто вдохновляет и побуждает к действию, — такие фигуры, как Иисус, Лао-Цзы, Гаутама Будда, Эхнатон, Рамакришна, Кришнамурти. Мерилом мне служит жизнь: какую позицию люди занимают по отношению к жизни. А не их успехи в том или ином предприятии — ниспровержении правительства, религиозного культа, морального кодекса, системы образования, экономической тирании. Гораздо важнее другое: удалось ли им изменить жизнь? Ибо людей, о которых я думаю, отличает от других то, что они не пытались подчинить всех своей власти — напротив, они стремились уничтожить власть. Намерением их и целью было сделать жизнь открытой, пробудить в человеке жажду жизни, восславить жизнь — и поверять все проблемы жизнью. Они внушали человеку, что свобода заключена в нем самом, что ему следует не тревожиться о судьбе мира (ибо это не его проблема), а решать собственную проблему, а это проблема освобождения и ничего больше.
И в заключение о «живых книгах»… Несколько раз я повторял, что есть мужчины и женщины, повлиявшие в разное время на мое воспритятие жизни, — именно их я считаю «живыми книгами». Я уже объяснял, почему дал им такое наименование. Сейчас я постараюсь выразиться точнее. Эти люди всегда рядом со мной, как хорошие книги, и я могу открыть их по своему желанию — как книгу. Когда я вглядываюсь, если можно так сказать, в страницу их существования, они разговаривают со мной так же красноречиво, как это было во времена моих встреч с ними во плоти. Книги, которые они мне оставили, это их жизни, их мысли, их поступки. Именно единство мысли, существования и действия сделало каждую из этих жизней столь необычной и ценной для меня. Вот их имена, и я уверен, что ни одного не забыл: Бенджамен Фей Миллс, Эмма Голдман{50}, У. Э. Бёркхардт Дюбуа, Хьюберт Харрисон, Элизабет Гэрли Флинн, Джим Ларкин, Джон Каупер Поуис, Лу Джекобе, Блез Сандрар. Компания действительно необычная. Все, кроме одного, являются или являлись людьми известными. Разумеется, есть и другие — те, кто, сам того не ведая, сыграл значительную роль в моей жизни, кто помог мне открыть книгу жизни. Однако только названные мной имена принадлежат людям, которых я буду безмерно почитать всегда, ибо нахожусь перед ними в вечном долгу.
VII
Живые книги
ЛУ ДЖЕКОБСА — ЭТОГО ЕДИНСТВЕННОГО НЕИЗВЕСТНОГО человека — я могу вспомнить мгновенно, едва лишь произнесу название «Асмодей»{51} или «Хромой бес». Странно, что магическим оселком послужила книга, которую я так и не прочел. Книга всегда была на полке, в отведенной для нее норе. Несколько раз я снимал ее с полки, изучал одну-две страницы и ставил назад. Вот уже сорок лет на задворках моей памяти хранится этот непрочитанный «Асмодей». Рядом, на той же полке, стоял «Жиль Блаз», которого я также не прочел.
Почему я чувствую себя обязанным рассказать об этом неизвестном человеке? Потому что, помимо многих других вещей, он научил меня смеяться над горестями. Когда я с ним познакомился, я переживал период ужасающих мучений. Все было черным, черным, черным. Никакого выхода. Никакой надежды на выход. Я пребывал в такой тюрьме, какая и не снилась осужденному на пожизненное заключение[82]. Жил я тогда вместе со своей первой любовницей в четырехэтажном доме, где мы делили квартиру с юношей, умиравшим от туберкулеза, и водителем троллейбуса, который был звездой нашего дома, ибо за ним неусыпно наблюдала людоедка-хозяйка. Денег не было, работы не было, я сам не мог понять, чем хочу или могу заняться, и при этом был убежден в своей бездарности — двенадцати накарябанных карандашом строк было достаточно, чтобы утвердиться в этом мнении. Пытаясь спасти жизнь молодому человеку — сыну моей любовницы, прячась от друзей и родных, терзаясь угрызениями совести из-за того, что оставил девушку, которую любил (первая моя любовь!), раб секса и флюгер, изменяющий направление при легком дуновении ветерка, я был одинок — бесконечно одинок. Вот в такой-то момент мне встретился на нижнем этаже этот человек — Лу Джекобе, который стал моим Вожатым, моим Утешителем, моим Ясным Зеленым Ветром. В любой час суток и каким бы ни был повод — пусть даже сама Смерть постучалась бы в дверь — Лу Джекобс не терял способности смеяться и заставлял меня смеяться вместе с ним. «Над всеми бедами своими смейся!»
Если память мне не изменяет, тогда я имел довольно смутное представление о Рабле. Но Лу Джекобе, не сомневаюсь, был с ним знаком очень близко. Он знал всех, кто несет радость, а также всех, кто познал горе. Проходя мимо статуи Шекспира в парке, он каждый раз снимал шляпу. «Почему бы и нет?» — как сказал бы он сам. Он мог повторять наизусть ламентации Иова, а в следующее мгновение — исцелять меня. («Что такое человек, что Ты столько ценишь его и обращаешь на него внимание Твое, посещаешь его каждое утро, каждое мгновение испытываешь его?»)
Он всегда вел себя так, будто не делает ничего — абсолютно ничего. Дверь всегда была открыта для всех и каждого. Разговор начинался сразу — с порога. Обычно он был наполовину вымотан — и вне этого состояния не мог прогрессировать или, если вам так больше нравится, деградировать. Кожа его походила на пергамент, лицо было изборождено тонкими морщинами, густые волосы — всегда маслянистые и взъерошенные — падали ему на глаза. Он казался столетним старцем, хотя я сомневаюсь, чтобы ему было тогда больше шестидесяти.
«Вкалывал» он бухгалтером, за что ему хорошо платили. Похоже, никаких амбиций у него не было. Шахматы он считал хорошим способом провести время — как, впрочем, и салочки. (Он играл в самые необычные, самые сумасбродные и эксцентричные игры, какие только можно вообразить.) Спал он мало, всегда отличался живостью и бодростью, был весел, насмешлив и ироничен: внешне всегда был готов подтрунить, а на самом деле — склонен к почтению, обожанию, преклонению.
Книги! Какое бы название я ни упомянул, он эту вещь прочел. И он говорил правду. У меня осталось впечатление, что он читал все, достойное прочтения. В разговорах он всегда возвращался к Шекспиру и Библии. В этом он напоминал мне Фрэнка Хэрриса{52}, который также без конца поминал Шекспира и Библию — вернее, Шекспира и Иисуса.
Совершенно об этом не догадываясь, я получил от этого человека первый настоящий урок. Это был непрямой способ обучения. Как у древних, методика его состояла в указании, что «это» не есть то и не есть другое. Чем бы ни было «это» — а как правило, речь шла обо всем, — он учил меня никогда не бросаться к нему, никогда не торопиться с определениями и названиями. Кружной метод. Первые и последние вещи. Но нет первых и последних. Всегда стремиться из центра наружу. Всегда двигаясь по спирали: никаких прямых линий, никаких острых углов, никаких тупиков.
Да, Лу Джекобс обладал мудростью, которую я только начинал обретать. Он обладал способностью смотреть на все как на открытую книгу. Он перестал читать с целью разгадать тайну жизни — он читал, чтобы получить истинное наслаждение. Прочитанное им проникло во все его существо, соединившись со всем накопленным жизненным опытом. «Во всей литературе есть только двенадцать основных тем», — как-то сказал он мне. Но тут же добавил, что у каждого человека есть собственная история, достойная рассказа, и история эта уникальна. Я подозревал, что он также сделал попытку написать что-нибудь. Естественно, никто не смог бы выразить его лучше или яснее, чем он сам. Однако мудрость его была такого рода, что не подлежала передаче. Хотя он умел держать язык за зубами, разговоры были его подлинной страстью. К тому же ему всегда удавалось оставлять тему открытой. Он производил разведку, завязывал небольшую стычку, забрасывал пробный шар, дергал за ниточку, отделывался намеками — не столько информировал, сколько подсказывал. Хотел он того или нет, но слушатель его был вынужден думать сам. Не могу припомнить, чтобы он дал мне совет или сделал внушение — тем не менее все исходившее от него было именно советом и внушением… если человек способен правильно понять!