— И наконец вы нашли друг друга — в заповедном саду… у гесперид.
— Уже и сад завершился — стал превращаться в лес… нацеленных в небо стволов-телескопов, горящие шпили, кусты антенн… Но, видно, высь им вышла с овчинку — и сосны вдруг окривели, заметались с одним на всех огненным оком и, шелуша ожоги, пустили когти… просеяв поляну — бывшую волейбольную площадку, и — под натянутой меж стволами сеткой — чайный стол, где недавно вершился крупный чай… и солнце пройдя по струям стеблей — вставшие в воздухе тучи листвы и хвои, рассыпалось в рваной сетке — и на площадке стояло сияние… Там я и увидел издали старую даму — в плетеном кресле у стола. Она разговаривала, обратив ко мне — резной, как фьорд, профиль, а к кому-то, смазанному шиповником, породистую и сардоническую фразу — столь странную, что я решил помедлить за деревом. Но ответ потерялся в хрустах разрываемых патронташей и падении из них шишек, щелчков и трелей. Тогда я переместился за ствол чуть ближе и увидел старуху — в другом ракурсе, с протянутым солнцем и едкой тенью, и поймал — другую ее реплику. И поскольку она вносила — иной смысл, очевидно, и назначалась — иному, но и сей был стерт от меня — синим пером окрыленной ели. Так, скрываясь за стволами и слушая престранные речи, я подбирался все ближе — к захваченной солнцем площадке… прячась за мачтами — к сладкоголосой сирене… постепенно убеждаясь, что, пока я меняю наблюдательный пункт, дама с той же легкостью избирает — нового собеседника, ибо противоядие света и тени смещалось так же неотвратимо, как и площадка, являвшая мне — все новые срезы, скрепы, воздушные вмятины… полуоборот — какое вместилище тайн! Но те, кто присутствовал там и к кому апеллировала царица вольного бала… волейбола? — по-прежнему были от меня скрыты.
— Те же и комментатор, — произносит Полина. — Пожалуй, я разделяю их раж — подсунуть комментатору кусты, могильники и следы невиданных зверей — взамен собственного тела.
— Зато ее лицо все более обращалось — ко мне, преображаясь из фьорда — в бухту Провидение, и когда наконец я увидел ее — анфас, мне вдруг показалось: последнее высказывание адресовано — именно мне… я даже смутился, столь недвусмысленно упрочивалось — случившееся со мной. До — или после… Впрочем — вряд ли детализированное, особенно — освещенной старухе, и я отмел подозрения. Далее я попытаюсь вычерпать мутную элегию нашей встречи. Разумеется, кроме нас двоих на площадке никого уже не было. Возможно — теперь они отступили за стволы и вытянулись, как выпи, цапли и рыба-пила… образы намекают бесчисленные протоки голубизны меж стволами, стремительно загустевающие. К сожалению, старушенция продолжала беседу со мной — с деталей. И хотя я поддержал собственную персоналию — под расщепленными солнцем и тлеющими волокнами сетки: тошнотворная правдивость — в означенном стволами портале… дама осыпала меня заточенными и ядовитыми вопросами — как Святого Себастьяна!
И обернувшись к дымящемуся, щурясь пред падающим светом — Полина:
— Карусельщица догадалась, что сплоченность упущенного тебя посадит.
— Да, чем длиннее я наблюдал старуху, тем более уверялся, что я — не тот, кому оставлен пакет, но безусловно подставное лицо. По крайней мере, я стал им — по мере превращения… от ствола к стволу.
— И она засушила назначенное — меж полуоборотами леса?
— Ей давно уже полагалось сменить собеседника. И, швыряя мне сверток, старая дама пробормотала: все равно что с моста — в воду… Так что наш общий путь и прощальные поцелуи отнеси — к неряшливости бинокля… к прогрессивным линзам непрерывного видения.
— Сверток не оказался бомбой? — спрашивает Полина.
— Пустяк. Два пустяка: отрезанные уши. Ты вряд ли знакома с их первым владельцем.
— Я давала язык молодому японцу. Он бубнил имена подсиживающей нас твари и утвари, ища над всем — власть, — говорит Полина. — Судя по дикции — безобразную диктатуру. Вы вчера нагрянули в гости? И чем вы развлеклись во взбудораженном доме? Мы очень играли. Вы играли Гамлета? Или — на тубе? Мы играли в карточки… М-м? А что за бордюр — на этих горчичниках: зеленоликий, пупырчатый Бен или фавн с козловатой бородкой, покровитель стад? Красные пятирогие башни со счетчиками, отматывающими вам срок?.. На карточках есть другие люди. Целые фамилии… И во что вы играли другими людьми? Целыми сериями поднадзорных!.. В их число, кажется — нечетное… Или — неучтенное? Чтоб выбивать неугодных четных — до приятного вам количества… случайно, не двадцать один? О, да-да, как вы догадались? Друг мой, этот бесовский союз цифр прельщал многих!.. Он искажает имя, — говорит Полина, — и вещь не просто косит, трещит, задувает изнанкой, но — меняет сердцевину, тайно продает ее — косноязычному диктатору… как я продаю ему — отрезанный язык. Притом он знает — лишь отдельные слова. Он разорвет мир — в плоские острова!
— Реальность начнет сыпаться. Упустит очертания, совокупность… — говорит третий. — И в двадцать два всех ожидает — одна ночь. Какое роковое совпадение… Но тут и там, схваченные липкими бликами, воссияют — разобщенные вещи, неслиянные, недосягаемые… стаффаж в картине мрака.
— Он не разгрыз разницы между слушать — и подслушивать, — говорит Полина, — в последнем ему мерещится неполнота информации. Что это вдруг? Вы присутствуете и слушаете полеглую скуку — или вы слышите много больше, чем вам отмерили, но вас нет. Как же я слышу, если меня нет? И — где я?!.. Не паникуйте, юноша из страны восходящего солнца, возможно, слышат ваши отрезанные уши, а вас растворили в стопроцентной тьме. Или — в двадцати-двух… Сева обнаружил, что японцу неведом вкус водки — и наполнил его до голубых глаз. Стал выспрашивать, с кем в России он решает тягостный половой вопрос. И раз диктатор ни черта не понимает, Сева вызубрил ему гениальную фразу: «Понимаю, но не принимаю». Теперь, как по мановению, — он все понимает! Но — не принимает… кроме водки. И, увы, веет перегаром.
И то же, то же — над полем трав: взгляд, следящий — течение дороги, вяжущий гнев — и перхоть пепла между прядями пламени. Кто-то осложняет окно — лишним временем, смыслом, дымом… И пунцовый, выплеснув за собственные пределы, забрызгал — не подчиненный ему реквизит. И удлинившийся ветер заживляет просвет между вставшими в раме — непреложностью. Уже сто лет — или двести? — пора сорвать болтовню, которая ничего не значит — ни для златоустов, ни для соглядатая — у него отрезаны уши, и имеют достоинство лишь вибрации и скольжение, ломкий жест, апломб и скопидомство роз… несущественные перемены цвета — и все надувающаяся гроза, упрочивая на лицах — свой отблеск. Но как безвременно хороши цвет и отблеск, и гроза, и ломкость, открытые — одному… владеющему — и тем и этим. И затягивается — мнимое спокойствие перед катастрофой… или — ее мнимость. И, послушные чужой воле, — затягивают пустоту, продолжая сорить словами.
— Одному из моих слепых предшественников — там, на площадке… старая дама поведала о неком учителе, чьи близкие тоже вдруг пропали из виду. Он гнал их гулкие, улетающие одежды и, вцепившись в особо увиливающий, беспозвоночный плащ, дал ему — встрепку… и из кармана выпал, шурша, в его ладонь стручок с горохом «сустак-форте». Старик не был уверен, что определил принадлежность плаща. Но с тех пор безумец крался за тайнами карманов — и был вознагражден: в каждом подозреваемом кармане отыскивался такой стручок — сустак-форте или сустак-митте… И подслушивал в истончившихся процессиях чью-то тему — то громче, то тише: трагическую музыку жизни… — и пауза, дым. — А кто — шалун Сева?
— Мой второй мм-м… старший брат. Тот, что торчит в желтом кресле и заносит на лист выражения гражданской позиции.
— Несет на лист…
— На прошлых выборах теща сказала ему: будешь голосовать против коммунистов — соберешь шмотки и переедешь к Полине. Образуем другого самца… Бывшая теща заведует народным образованием. Сева нашумел очерком о новаторской школе: молодые педагогички, положительная динамика… пластика… А на днях эта народница… старая комсомольская лапша, как зовет ее Сева, явилась к нам с новостями: ты еще помнишь воспетую тобой Ольгу Юрьевну, что влекла детей — к идеализму и устраивала волнения юных сердец? Ну, Всеволод, такая пышка! Поскольку ее открытый урок «Лев Толстой» собрал всех, кроме Льва, ее низложили из словесников — в воспитатели. И она ушла из школы — в секту. Ведет таинственный образ жизни, питается снедью зеленых оттенков и высохла, как щепка! Однажды ночью она приехала к твоей жене Тате, требуя — тебя. Мы объяснили: ты вышел, но вот-вот вернешься — куда ты денешься? И она осталась ждать. Утром Тата должна собрать твоего сына в школу, а себя — на работу, деду пора — в институт, мне — в роно, а Ольга Юрьевна сидит у нас посреди столовой, возомнив себя лотосом, — и никуда не торопится. Возможно, ты помнишь и Марианну Сергеевну, ибо восхищался, что в школе — штатный психолог, напирая — на особенный силуэт… ах, профиль? У нее посадили сына — за кражу чести. Правда, она уверяет, что мальчик не виноват: ему попалась не жертва, а провокаторша царской охранки! А баскетбольная девица — передовой директор, совсем забыла! Она обнародовала через твое перо, как счастлива с третьим мужем — на семь лет юнее… Так юноша бежал от счастья, а она наплевала на подрастающее поколение, отрезала грудь и стала амазонкой…