Литмир - Электронная Библиотека

— Две теплушки с горкой, — уточняла Веселая Жена.

Большая носатая старуха скверно-бурого конского волоса в банте, с горящими угольными глазами и сурьмленой бровью, продавала большие молочные пионы, полные белых отсветов спален, стеарина и овечьих шорохов сна… я вспомнил, по какому поводу слегка увлажнена подушка… или нервно скомканные письма на стебле единственной уцелевшей строки, или смятые градом слез батистовые платочки… И почти дарила гурьбу своих белобрысых агнцев, спрашивая за каждого — незнатную десятку. Дева покупающая склонялась к ведру и выбирала себе — три лучших, и твердо раздвигала трепещущих многими фибрами, и отклоняла, и, ухватив то одно, то другое ухо — тут же бросала, и искала — прекраснейшего, отчего их братья сникали и сбрасывали кольца руна. Носатая конская старуха, сдвинув сурьмяную бровь, ревниво следила за разборчивыми молодыми руками, но закусила губу и не выпускала ни слова.

— Гага и сам когда-то прошел медицинский…

— А мы пролетарии. Ненавидим интеллигенцию, особенно с седьмыми коленцами, — говорила Веселая Жена. — И почему он оставил богатых серийных и вляпался в нищего помрежа?

— Важнейшего из искусств! Поэт, романтик, нонконформист! Гага не может лепить карьеру в социуме, где вольготно — злу, — почти уверенно говорила Большая Мара. — Со временем батраки-ассистенты повышаются в режиссеры.

— К деньгам безразличен, — смеялась Веселая Жена. — Чтобы привлечь в дом мясной дух, выводи мужа из ворот и заменяй — заштатным полевым игроком… Ты в курсе, что неприличная рифма к звеньевому Гаге — не режиссер Эйзенштейн, а мамуля, докторица?

Троллейбусная платформа выпячивала шеренгу уже не ходоков, но почти превращенных в камень, с чьих одежд и рантов стекали движение и тяжущиеся кварталы, и вымечтанные роли пассажиров светлого корабля… Ибо до сих пор не узрели в дали — светлейший и застыли в молчанье пред стеной тумана, наступающего от проблемной обратной полосы. Статику нарушала желтая астеническая собака с серыми губами. Желтая бегала вдоль неранжира ждущих и каждому в каменных прилежно салютовала хвостом — и манерничала на сухих задних лапах, и с провисшей серогубой улыбкой заглядывала в глаза. И, не дождавшись ни кости, ни фанта, но обвалившись на четыре, тащилась к новому дарителю. Молодой курильщик оживил немытую персть с синим сердцем, принявшим стрелу, и лениво простер над желтой, с длинной серой губой, дымящую сигарету — и посыпал собачью голову пеплом.

Неистовая брюнетка глубоких лет, в бордовом бархатном пончо, величественна, как юрта в объятиях степной зари, как багровый остров, прижимала к уху сотовый телефончик и кричала в баритональной октаве:

— Я спрашиваю, где мои лучшие туфли? Я нашаривала их целое утро. Да, да, с турецким подбородком. Цвет возрастной, но меня не портит. Подчеркивает неувядаемость. Неужели ты не видела? А ну, опусти глаза и посмотри себе на ноги! Все еще не видишь?

Счастливец-гуляка где-то позади Большой Мары спрашивал:

— Скажи-ка, красавица-барышня, где нынче норд, а где — блаженный зюйд?

Мара не была уверена, что спрашивают ее, но бросала через плечо:

— Зюйд всегда там, где вы воображаете, что вам хорошо…

Рослые ели, аристократки голубого шипа и надменной спины, узрев на подходе — рынок и толчеи продающих и купившихся, столы меновщиков и трещотки матерых зазывал, похвальбы и шустрые сговоры и многие проекции талантов или динариев и драхм, сиклей и сребреников, патетично подбирали подолы и шлейфы и выходили из уличной пыли, как из пены морской, и с волнующихся воланов и фестонов, с пощелкивающих арапников, и с воротников-стюартов, и с медичи сыпались лазурные течения, а колких уже сменяли прекраснотелые яблони в бело-розовых папильотках, привстав на локте из холи и нег, и потягивались, непрочно запирая беленые корсеты, и облизывались, струили приторные ароматы и обещали себя проходящим, не знающим низости спешки.

— Физический труд на открытом воздухе — чтоб отвлечь от дурного влечения к книжечкам, — говорила Веселая Жена. — Даже ночью, я тебе говорю, не спит, но ловит буквы… минуя баррикадировавшие путь все части моего богатого тела. Если так свербит — читай полезное: ценники и объявления об обмене!

Кубическая проходящая, стриженная — в ежа-русака, подсадив сбоку ежу под иглу — не грибы, но резные листья ушей, передоверяла пухлой правой рукой своей левой — сумку-кенгуру с живыми карманами, треплющими зеленый ус, Воробьянинов или луков, или лукуллов, и трясущие щавелем кислой доцентской бородки, а из пухлой левой уходил в правую — пакет, опять фарширован провиантом, но украшен французской благодарностью и английской признательностью — за покупку лучшей косметики. Квадратная проходящая беспомощно оглядывалась назад, в закрытый обратный путь, поглотивший Стену Яств, и вперяла взор в Мару и спрашивала:

— Там за мясом много народу?

— Итак: у меня лицо завсегдатая мясной очереди, — комментировала Большая Мара и поднимала руку и осаживала рукав, дабы показательно обратиться к наручнику с циферблатом и отразить на лице дурной расклад стрел.

Надвечерняя птица или призрак ее, или оба сразу пробовали высокий голос — меж светильниками и порошей пеплов, невидимые в сиянье славы и в темной канители сожжения: пить-пить-пить… Нескромный из двух уточнял: пинту-пинту… И перелетали на пару перешеек отсыревшей тишины и, опять угодив в невидимки, поправляли горло и звенели в унисон — благородное: петь, петь, петь… Кто-то из двух определенно помечал свою территорию — птица-запевала или запевала-призрак…

— Когда отдаешь тело замуж, — говорила Большая Мара, — никто не гарантирует отдачу… — и понижала конец фразы и интонировала прощание.

— А кто сказал, что я отдавала, а не брала? Сначала тонизирующими напитками, бижутерией, плотскими утехами, потом — живой куклой и домиком. Обвесилась, как цыганка, — смеялась Веселая Жена и подхватывала Мару под руку, чтоб приблизить ее вместе с собой и с грузным от музыки саквояжем — к священному откровению. — Когда я залетела, я сидела в анусе общежития. Крыша, эта чертова Даная, без конца принимает дождь. Стены скреплены общечеловеческими отходами — и исключительно не в духе. Окна всегда на мокром месте. Правда, язык и жизненный опыт бесплатно — всю коммуналку, засекреченную вправо по коридору и влево, и над тобой, и ниже — пропускаешь через себя. Крыша — ползучая мегера, шипит и плюет… или про крышу я уже… Родная мама, труженик прилавка, жалела мне этих удовольствий — и решала радикально: скинуть детку мимо жизни… недорешила и выпустила — неуловимую мстительницу. До сих пор недолюбливаю то ли маму, то ли буквы — и не осыпаю родную письмами! — вздыхала Веселая Жена. — В общем, пришлось огорчить возможного отца ребенка и бабулю с дедулей: их восьмой пэр найдет свой нужник — вмерзшим в улицу, а университеты — в пьяных соседях и присвоит их яркие манеры. Но пусть забавники в белом не беспокоятся и возобновляют дефиле по трехкомнатной неразменной, и не забудут аукаться и кудыкаться. Я с радостью предложу внука — другим воспитанным буржуазным людям… Думаешь, я бы родила им хоть мышку без однокомнатной персоналки как стартовой базы? — смеялась Веселая Жена. — Но докторица сразу сходила лошадью — завлеченной на елку дочурой коллег-интеллигентов. И Гага не смел огорчить виртуозов ланцета и провялил синюю крону и малиновый звон — не со мной, как в обетах, но — в мертвых прениях с невестой! А наутро — пулей ко мне. И вдруг я впервые решила пойти поперек себя — и не брать, но отдать Гагу. Хоть непорочной кобылке, хоть первому морозному дню… Гага выбрал — выставляться на морозе под моим общественным окном и навлечь на меня ответственность за неаппетитный леденец. Но я целый месяц — не брала. Главное — поверить в себя! — говорила Веселая Жена.

Солнце провалилось в рыбацкие сети деревьев глубже, чем в океан, и в запале дарило листам — цвет-ил, увертку ракушки и жемчужины, пересчитанные на блики, и полнило гулом волн, и пропускало между — косяки бескровно-лиловых вздохов. Но в предстоящем квартале, все еще недораскрытом и узком, поздний закат вовсю завершался. Дальние пепельные деревья, протянув вверх щипцы и кусачки, состригали с облаков обугленные края, и бахромы кружили и оседали на горизонт, идущий в сплаве мачтовых сосен. Текло запустение, и пахло известью и гарью. Но возможны премудрые девы, расставлявшие где-то на склонах — дружные светильники и возжигавшие в них масло… И, как водится, одна неразумная, забыв и масло, и время, и продув направление, но застряв в уличных тщетах, безнадежно взывала к себе с нуждой — торопиться, потому что пир вот-вот защелкнется…

10
{"b":"823673","o":1}