— Вообразите простеца, марширующего по проспекту — в казенной пижаме, и что за разница, драпанул — из гетто или из драмы умалишенных, а может, оторвался — от неважнецких смертных, этот наш мистер Икс… Но пижамник — на свободе и демонстрирует презрение к проволокам и их режимам. Знак понимающим: пора сменить воды в наших фонтанах, — продолжал разносчик и брезгливо отступал от песьеголовой униформы, и на случай тоже цыкал на нее металлическим зубом. — И когда над оркестровой балкой, над нашим распадком однажды нависли незнакомцы, я определил в них — идущих не по той улице и не в том облачении. Я узрел на них отсвет выгнутой к небу реки — желтой, в фиолетовом крапе… И когда вели продувные взоры сквозь золотой и дуплистый подлесок, хворосты смычков и обугленных грифов и раструбы в годовых кольцах музыки над нотными проволоками пюпитров, я догадался — им нужен именно я! Пасынок и паж при тубе или ее приживальщик. Пока кто-то живет войной, другим тоже надо чем-то жить! — говорил тот, кого настойчиво просили вступиться за угнетаемых и просто обиженных, но кто предпочел повествование о себе. — Я подмигнул незнакомцам — и тут же был выужен за подмышки из оперетты. На толкучке меня вставили в смокинг, приплюсовали крахмальную манишку с бабочкой — и я сделался игроком пароходной джаз-банды! Нас несла неунывающая резвушка-река, которая, прежде чем подчиниться властной тетке Волге, решила хорошо погулять… совсем как я. Мы скатывались с кручи русла — к истокам и, подхватив пристани, и всех отлетевших, срезанных с родного порога, и чаек, снова взмывали в выси под плеск любовей и нег, и вновь катились меж тиарами бакенов — к большаку Волги, и отнюдь не всегда входили в ее дом. Тут-то, на танцевальной вечерней палубе, мы и вышли друг на друга: я — и полковник музыкантской школы, откуда я сорвался! — повествовал разносчик. — Полковник вперился в меня — над локонами дамы, которую танцевал, профессиональной пассажирки, плывущей по течению вместе с нами. И, едва проглотив «Брызги шампанского», кровожадно простер руки и готов был тащить меня на суд — прямо по водам. Побег, плюс кража тубы и обмундирования. Но окружившие нас джаз-бандиты спросили, почему полковник уверен, что мой побег и пропавшая лохань связаны так же тесно, как он сам — с нашей лихой пассажиркой? Готовой публично свидетельствовать мою невинность, как и вашу, полковник, доброту. А что до обмундирования, тогда возвратите мальчику — его драгоценную рвань, в которой он пришел в вашу школу, то есть мои порты, выходцы из родового гнезда, которые, не в пример вашей зеленой скучище…
— Стиль «милитари», — уточняла несравненная Прима.
— Да, мои фамильные панталоны, сувенирные рейтузы, — говорил разносчик, — как пить дать, не имеют цены!
Кто-то вторгающийся с неуместными словами и таким же присутствием, одной половиной рта цедящий — дым, а другой — пепел, безразлично подмечал:
— Играем на сосудах по разведению греха, не то на нечищеных трубах, не то на масленках с пламенем и на молочниках с болотной водой. Спим наяву… — и кричал кондукторским голосом: — Мужчина, что вы тут спите? Это вам не гостиница, понимаешь, отель «Плаза». Пристроился, понимаешь, в шато «Эксцельсиор»!
— В самом деле, никто не любил меня так, как моя дорогая кормилица, из которой я высасывал молоко существования, моя папесса туба, но со временем я стал ей изменять. Я научился играть на чем угодно. И увидел я, что все это — суета… но волшебница!
Дата сообщения: железное эхо то ли колышимых ветром створов — или иных страниц, то ли алебард и пик, перевитых гирляндами дубовых листьев и затенивших тротуар, и мостовую, и бездорожье, а также скрипы взвинченных тумб с силуэтами зверей в коронах и с кистью в ухе: президиум грандиозных ворот, впрочем, где-то потерявшихся… Но когда низводят солнце, и не смирится — с потускневшим могуществом, и цепляется даже за тени, перебрасывая их — далеко за предел влияния, и подобно заике, вздувающему одно свое предложение — в заскоки и рецидивы, в долгосрочный договор, и поскольку полдень бережет свое солнце — в зените, Ваш Корреспондент догадался, что, скорее всего, в спину этих ворот смотрит светоч вчерашнего дня.
***
Опоздавшая кого-нибудь удивить и опять оконфуженная Клок, не желая утерять из виду соратников, углубившихся каждый — в свои пески и руины, разворачивала собственные непоправимые похождения — сразу со стотысячного стиха.
Облаченная в платье «Башня Полынь» и равная целому косяку знамен, но подхватившая только клок безвестного флага залупляла верхнюю фрамугу в космах трещин — к трассе посредничающих меж радиальными дорожками из белой хлебной крошки и белых петуний и серебряным свечением над сими слуховыми рожками и подрастающими граммофонами, к вестовым меж строем берез, проложившихся шпажной дорожкой, и синеющими верхами, меж днем и днями, и удостоверяла:
— Естественно, этот родник звуков, эта помпа — первая скрипка — была моим вторым мужем, а первый дебоширил на вторых ролях. Хотя стартовал лучше не бывает — и подарил мне потрясающую мудрость! Наше сокровище Софиньку — Премудрость нашу Софию! Но когда первая скрипка дорогого второго мужа вконец расстроилась, необходимо было достать ему нового Страдивари… Что такое — первая скрипка, если не сердце всего? Как зеваки под окном музыканта ловят мелодические роскошества, им играют — что было, что будет и сдувают все скорби и горести, как видят в окне музыканта — бледный, нервный, идеалистичный сад весны и отрочества, угловатый, плаксивый, нежный, и неясно — застекольный или отразившийся тот, что снаружи, где излишне прозрачен… Или священный сад, не погасший в чьих-то глазах? Так вся округа зевак ловила его доброту, которая не перестает.
— Или подслушивала замечательную игру… — вворачивал некто асимметричный, не спешащий пройти, но увеселявшийся.
— Но за то, чтобы вдвинуть ему в грудь — спасительный инструмент, — повышала громкость конфузная Клок, — пришлось вытряхнуться из доставшейся мне от папы генеральской квартиры на пике города и съехать в пойму карликовых форм, в каменные орудия труда, в радиацию неблагополучия… Ultima Thule… но несколько лет мы были устойчивы и к тому, что дома коптят и воздух выпит, и к неожиданностям воды — что ни волна, то с поноской: с оскалившимся башмаком или с бутылкой без всякой сопроводительной записки, даже отписки, и прочее из канала имени Хама, к разговорнику в пять насущных нужд на диалекте и к близкому выходу фаворитов леса и тьмы. Ну, а когда и эти струны сносились, перекупить наш загон по цене хоть частушки уже не вызвался никто, а чего-то более экзотичного на кон не нашлось… разве одежда, которая старит на семь лет, но иным намерениям как раз впору…
Под сцепкой и стяжкой, под тумблерами и клеммами на Несравненной Приме вновь распускалось дьявольское присутствие: на сей раз телефонный малютка подольщался сытым мурлыканьем — и внезапно выбрасывал истошное: поросячий визг подрезаемых. Несравненная извлекала из своих насечек, или из язв и ран малютку химеру, свинченную свиньей и кошкой, и, приклеив к уху, деловито спрашивала:
— Дезинфекция и дезинформация? Де… Ах, с нами Эрот? То есть — напротив, ни-ни? Де-эротизация? А с нами мухи, блохи и хедлайнеры тараканы, рати клещей, скорпионы и змеи, рыба-пила и крыса-пила, и козел-пила… Но мы не промах: выколачиваем, вышвыриваем, травим, прихлопываем. Рвем руками.
— Любовь прозорлива, и люби меня папа чуть глубже, он бы предвидел, что мне понадобится сеть гранд-квартир в светских районах! Серия! — вздыхала Клок. — А так пришлось беспокоить саму Мудрость, увы, столь от нас далекую — отложившуюся на двадцать лет и двадцать улиц… Но мы и не мечтали о всей сумме, а что-нибудь — в перчаточный палец… на маковый пунктир по столу… Увы, именно в эти дни ее дела пересохли: ни доллара, ни евро… ни стерлинга, ни шиллинга… дублона, дуката, талера, гульдена, гинеи… ни пиастра, соверена, цехина и луидора… Наконец, ни крузейро! Тогда я подумала о левобережной ветви. О первом муже, чтобы — лучше поздно, чем ни к чему — оплатил избавление от меня! — повествовала Клок, пока клок ее рукава трепетал и сливался с флажками оцепления, заходить за которое — себе дороже.