Впереди шел дядя Василий, за ним товарищи, а сзади Юрий. Разговаривать нельзя — берлога близко. Вдруг слева из снега, громко хлопая крыльями, поднялся глухарь. Юрий вздрогнул от неожиданности, а бывалые охотники спокойно шли и шли.
Но вот дядя остановился, показал рукой на видневшуюся впереди полянку, снял с плеча двустволку. Взял в руки ружье и Игнат. Василий что-то шепнул Максиму, и тот с собаками ушел в обход справа, а все остальные повернули влево, тихо обходя берлогу сзади, со стороны горки.
Вблизи берлоги росла старая береза. Дядя подманил к себе Юрия, шепнул:
— Залезай на дерево. Там и сиди, да тихо!
Юрий отстегнул ремни лыж и, сунув рукавички за пазуху, быстро вскарабкался на березу. Здесь уселся на толстый сук, огляделся. «Чело» берлоги было где-то под ним, всего метрах в пятнадцати, а дальше по склону простиралась полянка.
— Только бы не прозевать, когда медведь выйдет из убежища, да как начнут его стрелять, — с волнением размышлял Юра, подготавливая фотоаппарат и наблюдая за тем, что происходит внизу.
А там дядя Василий уже встал правее берлоги, отоптал ногами снег, подготовил ружье. Игнат то же самое делал. Подошел и Максим. Он спустил со сворки всех собак, поднялся с ружьем на берлогу. Собаки подбежали к заснеженным корням вывороченной ветром пихты, под которыми лежал зверь. Лайка дяди, Кукла, обнаружившая берлогу во время охоты за куницей, первая подскочила к «челу», принюхалась, злобно залаяла. Ей ответила вся свора.
Угрюмый лес заполнился ожесточенным лаем собак, которые то подбегали к самому отверстию в берлоге, то отскакивали в сторону и яростно вызывали на бой хищника. А медведь уже проснулся. Он грозно фукал на лаек, глухо ворчал, и до Юрия доносился этот приглушенный голос зверя, как далекий гул грома.
Вдруг лайки опять рассыпались в стороны. Из-под корней пихты вывалилась мохнатая, темно-бурая масса. Собаки смело атаковали зверя, пытаясь ухватить его зубами.
«Снимать надо!» — решил Юрий и поднял фотоаппарат. Но «Смена» дрожала в руках и видоискатель никак не хотел попадать на объект съемки.
В это время медведь круто обернулся, ловко ухватил лапой одну подвернувшуюся лайку, смял под себя. Послышался отчаянный собачий визг и рев обозленного хищника.
Зверь повернул морду… и, увидев людей, в ярости оскалил зубы.
Этот страшный оскал медвежьих зубов поверг Юру в ужас. Ему показалось, что зверь сейчас вот разинет пасть и стащит его за валенок вниз. И он бессознательно начал карабкаться вверх, до вершины березы.
Раздались выстрелы…
Юра посмотрел вниз. Медведь повалился, взревел, но тут же поднялся и, не обращая больше внимания на хватавших его собак, пошел на Игната.
— Бах! Бах!.. — загремели снова ружья.
Мохнатое чудище сунулось мордой в снег. Подскочившие лайки злобно вцепились в его тушу.
— Что же это я… А? — прошептал опомнившийся Юра, быстро слезая обратно на толстый сук березы.
Первый снимок он сделал, когда охотники подошли уже к убитому медведю.
* * *
Большой костер весело потрескивал. Клубы дыма со смолистым запахом поднимались вверх, обволакивая острые вершины пихт и елей.
Охотники снимали шкуру с медведя. В сторонке отдыхали на снегу три собаки.
Максим был грустный. Это его Джека задавил медведь, а хорошая собака для охотника — лучший друг и помощник в лесу.
— Да, жаль Джека! — тихо прошептал он.
— Ну что теперь сделаешь? Конечно, жаль. У Куклы хорошие щенки будут. Вырастишь нового помощника. Не тужи! — сочувственно сказал Игнат.
Юра задумчиво сидел у костра; ему вспомнился страшный оскал медвежьих зубов, испуг… «Хорошо, что дядя не видел, как я на вершину березы полез», — краснея, подумал он. Но дядя вдруг спросил:
— Ты, Юра, сфотографировал, как мы косолапого били?
Племянник опустил голову.
— Что молчишь, фотограф?
Охотники засмеялись.
— Ничего. В другой раз это сделаешь, — сказал дядя Василий, похлопав его по плечу.
От этих слов Юре стало почему-то сразу легко, легко.
ПЕРВАЯ УТКА
В августе ехал я в командировку из района в колхоз «Красное знамя». Попутчиком моим был агроном Лука Семеныч. Его большой дорожный чемодан ерзал в передке тарантаса, давил мои ноги.
«И что только везет он в этом сундуке? Неужели семенной материал для колхозных полей?» — зло подумал я, вытаскивая из-под надоедного багажа то одну, то другую ногу.
Особенно неудобство это я почувствовал, когда с районного тракта мы свернули на проселочную дорогу. Начались рытвины, качка. В одной яме Лука Семеныч так притиснул меня к стенке тарантаса, что я не выдержал, крикнул подводчику:
— Вася, остановись!
Паренек задержал лошадь, и я перебрался к нему на широкий облучок.
— Что, тесновато? — как-то виновато спросил Лука Семеныч.
— Ничего… — ответил я, счастливый, что избавился, наконец от его багажа.
Дорога пошла вдоль берега озера. Впереди раздался выстрел. Подъехав ближе, мы увидели подростка в мокрой рубахе и штанах, с ружьем и уткой, прошмыгнувшего от нас в прибрежный березняк.
— Ишь, шельмец! Охота открывается через три дня, а он уж утку застрелил, — проворчал агроном, — догнать бы вот да отобрать ружье!
— Петька Селезнев это. И ружье-то не его, а братово, — уточнил Вася.
— Озорство! Распустили!.. — не унимался Лука Семеныч.
Я удивился горячности спутника и спросил:
— Уж не охотник ли вы, Лука Семеныч?
— Был когда-то, а сейчас уж не то. После тридцати лет полнеть начал. Как год, так на несколько килограммов прибавка. Все испробовал: голодом морил себя по несколько дней, гимнастикой занимался, не одно ведро всякого лекарства перепил — ничего не помогает. Пухну и все тут.
— Петька-то, мой сосед… Первую утку зашиб, вот и побежал, обрадовался, — вмешался в разговор Вася.
— Первую, говоришь? Да, это дело серьезное… Была и у меня эта первая утка, была. До революции еще дело получилось. Исполнилось мне четырнадцать годков и потянуло к ружью. Отец иногда приносил уток и куропаток, но мне запрещал даже близко подходить к одноствольной централке. А всегда ведь к запрещенному-то сильнее тянет. Стрелять я уже умел. Мы с ребятами немало переделали всяких самопалов. Как только найдем какую трубку, так обязательно из нее «ружье» смастерим. Другу Федьке все лицо порохом спалило. Если живой, то и сейчас, наверно, пестренький. Порошинки-то не скоро из кожи выходят. Ну, а мне… мне от разрыва такого самопала половину уха оторвало. Вот… — и Лука Семеныч сдвинул шляпу на левую сторону. — Охоту на уток тогда разрешали с Петрова дня, в первой половине июля. Ох, и ждал же я этих денечков! Все равно, думаю, на охоту с централкой схожу, испытаю это счастье. Все обдумал, ко всему подготовился.
Как-то отец уехал дня на два в волость. С соседним обществом из-за покосов судились. Рано утром, мать еще не вставала корову доить, тихо снял я ружье со стены, взял четыре патрона и выскользнул из дома. Побежал босой и без фуражки, а сердце так и прыгает от радости, петухом поет. Направился за полтора километра к Прудкам. Было у нас три таких прудка на полевом ключе, в которых мужики каждое лето мочало мочили.
Добежал. Мало-помалу успокоился. Подкрался к среднему прудку, осторожно выглянул из-за навалов старых лубков и обомлел. Прямо передо мной, метрах в двадцати, четыре здоровых крякуши плавают. А над водой-то утренний туман стелется, и утки оттого кажутся крупнее соседских гусей. Валандаются себе милые, меня не замечают.
— Кряк! Кряк!
Положил я ружье на лубки, прицелился, да и пальнул… Централка так ударила по щеке, так ахнула, что в ушах зазвенело. Очухался я от боли, — смотрю, а на воде кружится одна подбитая утка.
Надо было мне добить ее другим выстрелом, а я бросил ружье на бережок, да и плюхнулся в прудок прямо в чем был. Плыву, отфыркиваюсь от вонючей воды, только рубаха на спине, чувствую, горбом пузырится.