Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Потом женщина выпрямилась, повела головой. Волосы послушно ушли за плечи. Открылось лицо. И большие глаза на нем. И припухлый рот не очень взрослого, добродушного человека.

— Дед Антон! — крикнула она и остановилась: увидела меня.

— Добрый вечер, — сказал я. Поднялся, покряхтывая: все-таки в пояснице ломило после «шабашки».

— Ты как сюда попал? — спросила она.

— Меня тоже зовут Антоном, — сказал я. — А вот это чучело — Онисим. Мы пришли сюда спать.

— Нашли местечко, — удивилась она. — Лучше не придумаешь.

— Извините, вас зовут Машей?

— Нет, Катей. А почему спрашиваешь?

— Любопытный я человек, Катя. От самого рождения.

— Не так давно оно и было, — ухмыльнулась она.

— Семнадцать годочков назад. И даже немножко больше.

— Розовое детство.

Я еще не был уверен, что вызвал у нее интерес к своей персоне, но было ясно: она уже кокетничала.

— Как считать, — ответил я. — С двенадцати лет воюю: Брянские леса, Северная Нормандия, Варшава, Вена.

— Брось трепаться, — махнула она рукой.

— Не веришь? А ведь я орденом французским награжден. — Я полез в свой вещмешок, вынул странную коробку со значком-брошью, которую выменял у пьяного в Тихорецкой. — Орден Подвязки. Мне во Франции и в Англии рыцарские звания положены. Сэр — это в Англии.

— А во Франции?

— Сир.

— Трепаться ты горазд, сир. Во Франции всех мусью называют.

— Темная ты личность, Катя. Мусью — это мусью, а сир — это сир.

— Голь ты, а не сир, — добродушно-ласково и покровительственно сказала Катя. Она была года на три старше меня — это точно. — Продай брошку. Она мне под цвет глаз подходит.

— Если под цвет глаз, то бери на память. Вспоминай Антона — ветерана, кавалера и рыцаря. У меня еще много орденов есть, только они в камере хранения.

— У нас в городе нет камеры хранения.

— В Ростове есть. В Ростове-на-Дону.

— А… Ты из Ростова, — обрадованно протянула она. — Жулик?

— Почему так решила?

— В Ростове все жулики. И в Одессе тоже.

…После душного подвала на улице дышалось хорошо. Чувствовалась близость реки, рыбы, баркасов… Наверное, до гостиницы доносился бы шум речной воды. Но играла радиола — на всю мощь затыкала рот всем и вся:

Маша чай мне наливает,
А взгляд ее так много обещает,
У самовара я и моя Маша
Вприкуску чай пить будем до утра.

Катя привела меня в душ:

— Мойся. Воды много…

Это было блаженство. Я намылился в третий раз и терзал волосы пальцами сколько было сил. Я чувствовал, как ногти впиваются в кожу, как вода скатывается с затылка и бежит вниз, к ногам, по спине. Хотелось петь, приплясывать.

— Потеснись, — услышал я голос Кати. Раскрыл глаза… и рот. Но вода лилась, и сквозь нее я видел все как в тумане или во сне. Колыхнулась мысль, что у меня просто распарились мозги и теперь мне мерещатся разные разности.

— Захлебнешься, — усмехнулась Катя, отстраняя меня из-под струи рукой. И шагнула под душ сама…

— Мы поженимся? — спросил я, глядя не на нее, а в окно, где небо уже серело от рассвета, но звезды еще оставались яркими, хорошими.

Она зевнула:

— Всю ночь женились, пора и разводиться…

Кажется, сердце остановилось, а может, застучало сильнее от разочарования.

— Одевайся и без шума вали к деду Антону. Если заведующая наша, Алевтина Владимировна, узнает, где и с кем ее дровосек провел ночь, обоим в работе откажет. Она у нас насчет морали злая: восемь лет с мужчинами не спала…

8

Завтракали на рынке. Купили пшеничного хлеба, по банке квашеного молока с запеченным каймаком, килограмм яблок.

— Сальца бы, — облизнулся Онисим.

Нежное, местами розоватое сало лежало на прилавках, разрубленное ровными четырехугольными кусками. Корочки на кусках выделялись, точно покрытые воском.

— Не ем сала, — с удовольствием ответил я. Пусть Онисим знает, что вид торговцев в белых фартуках и весь этот «свиной ряд» не вызывают у меня зависти и притока слюны.

— Зазря, — серьезно сказал Онисим. — В сальце сгусток тепла и силы, что по-школьному называется энергией.

— Сам-то в школе учился?

— Я всему учился. Везде. В школе и за школой… Большим бы мог стать человеком, только счастье мне не выпало. — Он запрокинул голову, выпивая из банки остатки квашеного молока. Потом посмотрел на банку — молоко еще оставалось на стенках. Пожалел, что нет ложки, и запустил в банку пальцы.

— Со счастьем и дурачок большим человеком станет. Много ли ты сил приложил, ума проявил, чтобы выйти в люди? Скажем, как Максим Горький.

— Все, Антон, не могут стать как Максим Горький. И не потому, что пупки у них слабые. Бытие не терпит излишеств. Бытие, оно точно знает, сколько ему нужно гениев, сколько дураков… Сил я, может, в своей жизни приложил не меньше, чем Горький, а вот таланты меня одолевали другие. Я больше по части коммерции стремление имел, а коммерция всегда основана на личной выгоде. А личная выгода, да будет тебе известно, называется у нас спекуляцией и другими не радующими сердце словами.

Помыли банки под краном тут же на рынке и отнесли их бабке, которая, как Онисим ни старался, взяла с нас по рублю в залог.

— Теперь на склад.

Дровяной склад находился возле реки, но не на самом берегу. Между ними было метров пятнадцать земли, чуть ли не до воды засаженных картошкой. Утро, не в пример вчерашнему вечеру, было холодное, туманное. Туман клубился над рекой и был особенно заметен над противоположным берегом, где на холме возвышалось кирпичное многоугольное здание базы «Союзохота».

Собака-дворняга — хвост в репьях — бежала вдоль забора.

Забор хмуро отплевывался снежной крупкой, которая падала в сизую из-за давленого льда грязь на расстоянии шага от почерневших досок, разбухших и потому казавшихся пригнанными особенно усердно.

— Четвертый раз идем, — сказал я. — Примелькались уже. Не возьмут они нас на работу.

— Возьмут, — уверенно возразил Онисим. Потянул воздух носом, покосился на небо. — Хорошо, что похолодало. В холод дровишки нужны, так как утроба человеческая тепла желает. Тепла-а-а…

— Неужели холода наступили до весны? Рано ведь.

— Здесь тебе не побережье. Там наше Черное море всем заместо печки.

Неба не было. Над высокими деревьями, еще украшенными желтыми, багряными и даже зелеными листьями, висело нечто мрачное и тяжелое, не соответствующее понятиям тучи, облака и тем более неба, висело низко, едва не касаясь макушек, неподвижных, тонких.

Из распахнутых ворот, видимо никогда не закрывавшихся и потому вросших в примерзшую грязь, скрипя колесами и похрустывая ледком, выползла телега. Запахло лошадью, овсом, сеном, тулупом возницы, сидевшего на облучке с кнутом в руке, наверное из сыромятной кожи. Я подумал, что возница, мордастый и заспанный, сейчас крикнет:

— Но-но, милая-а-а!

И я действительно услышал эти слова. Только возница не выкрикнул их, а прохрипел, словно через ржавый рупор. Лужа тяжело колыхнулась: маслянилась ледяной крошкой. Серая в яблоках лошадь тащила телегу с усилием, смотрела грустно.

— Скажи, хороший, начальник ваш объявился? — угодливо спросил Онисим.

Возница проворно махнул кнутом в сторону узкой черной трубы, торчащей позади дровяного склада. И очень даже отчетливо сказал:

— Как есть у себя в конторке.

— Спасибо, хороший, — ответил Онисим.

Я почему-то подумал, что возница попросит закурить. Но возница не попросил. Дернул вожжи и опять прохрипел: «Но-о…» Возможно, лошадь понимала его только так. С Онисимом он разговаривал нормальным, нехриплым голосом.

Конторка, похожая на улей, если смотреть на нее со двора склада, когда-то была оштукатурена. Но теперь большая часть штукатурки осыпалась, и конторка казалась просто побитой. Низенькая кирпичная труба изламывалась сизой бровью дыма, а по драночной крыше медленно сползал мокрый снег, каплями падал в лужу у входа.

28
{"b":"822258","o":1}