Мы поднимались на гору, не сбавляя шаг. Лаяли собаки, провожая нас от дома к дому. Я не прислушивался к тому, что рассказывал Даше Витек: думал о том, что, может, лучше перейти на судоремонтный. Возможно, здесь, возле самого моря, профессия заводского рабочего не будет казаться мне такой тягостной.
Калитки в этом дворе не было. Судя по ржавым обломанным петлям, на столбе когда-то висела калитка. Висела давно, скорее всего до войны. Сейчас же столбом пользовался только почтовый ящик из крашеной фанеры. Над ящиком, метрах в двух, прямо с ветки могучей сливы, чей шершавый ствол блестел, будто каменный, свисала лампочка. Она освещала узкий проход в глубь сада. Проход образовывали кусты смородины и крыжовника, разросшиеся, неухоженные.
— Осторожнее, — шагнул вперед Витек, — можно споткнуться.
Я пропустил Дашу вперед. Ступая следом, поддерживал ее за локоть. Дома не было видно: деревья — и тьма за ними.
Дом показался справа внезапно, и так же внезапно развернулось внизу море красными и зелеными маяками, мигающими у входа в порт, желтыми огнями танкеров на рейде. На юге, на севере и далеко впереди — к западу — оно играло фиолетовым серебром. Дышало широко, радостно…
— Что это внизу? — тихо спросила Даша.
— Звезды, — ответил Баженов совершенно спокойно.
— Я никогда не видела звезд внизу. Я думала, они всегда сверху.
Я тоже так думал, но промолчал. Вид отсюда действительно открывался красивый, а с непривычки — даже потрясающий.
— Хозяйка заждалась, — сказал Витек и свистнул. Как я понял, ради озорства.
Откуда-то выскочила собака. Завизжала восторженно, стала тереться о ноги Витька.
Дом был обращен окнами в сторону моря, потому и не очень заметен с улицы. Приземистый дом, четыре окна, дверь без крыльца, без навеса. Витек отворил ее, пошел первым. Мы за ним.
Оказались в узком, пахнущем керосином коридоре. В него выходили три двери. Слева на узком, прикрытом выцветшей и потертой клеенкой столике пыхтел примус. На примусе огромный, чуть ли не ведерный чайник. Коричневый, с помятым боком, закопченный понизу, он почему-то напоминал лицо небритого человека в минуты тяжелого похмелья. Я улыбнулся своему сравнению. Даша не поняла — улыбнулась мне.
Витек постучал в крайнюю от входа дверь. Она отворилась, и на пороге я увидел Жанну.
14
Жанна пела в кинотеатре «Приморский» перед началом сеансов. В городе пошла почему-то такая мода — исполнять перед началом вечерних сеансов три какие-нибудь лирические песенки. Но, конечно, не ради этого при кинотеатре держали джаз-оркестр из пяти-шести взрослых мужчин и певицу — молодую женщину внешности экзотической, как на этикетке одеколона «Кармен». В половине девятого вечера, Когда начинался последний сеанс, в фойе кинотеатра устраивали танцы под джаз, и танцы эти продолжались до половины двенадцатого. Жанна пела и там. Все были довольны, но прежде всего финансисты, потому что при такой постановке дела кинотеатр «Приморский» выполнял месячный план на двести процентов.
Сразу после войны фокстрот и танго не считались ущербными танцами. Это позднее падеграсы, падекатры, падеспани были возведены в ранг народных танцев с такой категоричностью, словно в свое время их танцевали не дамы и кавалеры во дворцах шереметевых и потемкиных, а крестьяне в лаптях на лужайке по случаю масленицы или рабочие на гулянках.
Танго мне нравится, фокстрота я не большой поклонник. Их огромную популярность в первые послевоенные годы, мне кажется, можно объяснить прежде всего материальными возможностями времени: для исполнения этих танцев не требовалось больших танцевальных площадок. Танцевали в тесных коммунальных комнатах, под патефон, в самой обычной, повседневной одежде.
Не надо быть большим мудрецом, чтобы догадаться — под бальные танцы нужны и платье, и костюм, и туфли. И паркет блестящий, и музыканты, не путающие ля с ми. Ничего этого у нас не было в те годы.
И молодежь охотно ходила в фойе на танцы и танцевала танго, фокстрот, вальс — особенно «Дунайские волны».
Исполнение же песен перед началом сеанса успеха у публики не имело. Люди не понимали смысла этого, но хорошо помнили, что берут с них на сколько-то копеек больше. Сидели как истуканы, по окончании выступления не аплодировали. А пела Жанна совсем неплохо. И хотя она знала, что ей не будут аплодировать, все-таки ждала аплодисментов. И в глазах ее была растерянность, а на лице виноватая улыбка, когда она шла в своем длинном концертном платье через зал к выходу, потому что кулис в кинотеатре не было и, чтобы покинуть зал, нужно было пройти сквозь ряды, как сквозь строй.
А мы с ребятами из нашего класса однажды захлопали, и, когда Жанна поравнялась с нами, я встал и подарил ей сирень. Самую-самую первую: сирень только зацветала. Жанна покраснела и сказала:
— Спасибо.
Я видел, что она еще очень молода. Ну, года на два старше меня. Я сказал:
— Меня зовут Антон.
— Спасибо, Антон, — ответила она и прошла, коснувшись меня вишневым блестящим платьем.
Мой приятель — близорукий и худой Паша Найдин — сказал, покачивая головой:
— А ты смелый!
Я махнул рукой, чувствуя, как пылают мои щеки:
— Очень.
— Нет, — сказал Паша Найдин. — Я бы не посмел.
…И вот сейчас Жанна стояла на пороге. Стояла в роли хозяйки, к которой привел нас Витек Баженов. И она улыбалась ему. А он — ей.
Как я позавидовал тогда Баженову! Наверное, никогда в жизни не завидовал так черно никому.
— Это мои друзья — Даша и Антон, — представил он нас.
— Жанна, — она протянула руку.
И я понял: она не узнала меня. Она видела только одного Баженова. Он похлопал ее по щеке небрежно и ласково, как керосинщик дед Зозуля хлопает свою лошадь, на которой десятый год развозит по городу керосин. Жанна расцвела в улыбке, отступила от порога. Мы вошли в комнату.
Комната Жанны оказалась немногим больше железнодорожного купе. У стены напротив входа стояла кровать. Выкрашенная краской «слоновая кость» спинка ее упиралась в подоконник. Рядом с кроватью стоял высокий и старый шкаф — гардероб, перед кроватью — стол. Одним краем, как и кровать, он тоже упирался в подоконник. Стена же вся была ловко оклеена цветными фотографиями из заграничных журналов. С фотографий улыбались хорошо одетые мужчины и обаятельные, не боящиеся простуды молодые женщины. Одна из них, сфотографированная на теннисном корте, была совершенно налегке, исключая ракетку в правой руке: ее обогревали лишь голубые тапочки.
Перехватив мой взгляд, Витек ухмыльнулся.
— Хороша говядина.
— Зачем ты так? — укоризненно спросила Жанна. В домашнем халате из веселого желто-розового ситца, почти ненакрашенная, Жанна мало походила на певицу из кинотеатра, которой я подарил сирень.
Витек умудренно вздохнул:
— Создавая такое тело, матушка-природа до того увлекается собственным творчеством, что забывает про серое вещество. А между тем серое вещество единственное, что отличает женщину от коровы.
— А хвост? — тихо и робко спросила Даша.
— Сдаюсь, — сказал Витек. — Один ноль в твою пользу.
Нет, он сказал не так. Выражение «один ноль в твою пользу» возникло гораздо позже, хотя должен признаться, что мы очень увлекались футболом благодаря репортажам, которые вел Вадим Синявский. Много позже я подумал, что именно талант Синявского породил любовь к футболу у огромного (не решусь назвать цифру даже приблизительно) числа людей. Ведь тогда не было телевидения, но Хомич, Бобров, Федотов, Карцев были для нас такими знакомыми и любимыми, словно их игру мы видели тысячу раз.
Я не помню еще какие-то детали, но, по-моему, Жанна открыла левую узкую дверцу гардероба, где на одной из полок у нее хранились тарелки. И эти тарелки — не очень привлекательные, наверное фаянсовые (хотя слово «фаянс» мне кажется более прекрасным, чем «фарфор») — появились на столе.
Здесь нужно непременно подчеркнуть один важный момент. Дело в том, что никогда в жизни я не пил водку и тем более ликер. Мне случалось пить пиво, болгарскую вишневую настойку и очень редко виноградное вино, которое делали многие на нашей высокой улице. Это самодельное вино, в общем-то, не считалось за выпивку.