Литмир - Электронная Библиотека

— И я не о том.

— Вот видишь! — сказала она грустно и замолчала. Он слушал ее тихое дыхание и не знал, о чем говорить дальше. Почему-то вдруг вспомнился холм, куда он часто забирался, отдыхая от работы и людей.

Оттуда хорошо проглядывались и фабрика, и город за ней — цепочка огней вдоль улиц, ярко освещенные окна домов… А над головой шумят листвой старые тополя — шепчутся друг с другом на неведомом языке, равнодушные к трудной, суетливой, беспокойной жизни людей, занятых своенравными железками. Что им, тополям, бездушные молохи, без которых уже не может существовать человек, платя жизнью своей за их прожорливое существование на земле?

— Гумер…

— Да?

— Я не плакала, не думай…

— Я знаю.

— Ты хоть бы соврал мне! — упрекнула Зифа. — Неужели так трудно?

— Нет, но я не хочу.

— Почему?

— Стоит только начать: потом не остановишься.

— А ты разве всегда говоришь правду?

— Я стараюсь не врать, — чуть подумав, уточнил Гумер. Он вспомнил, как вчера сорвался с катушек и наорал на главного механика, который ни в чем его не упрекнул, а просто стоял и хмурился рядом. Может, потому и наорал, что не смог ему в глаза смотреть из-за этой дурацкой аварии на втором агрегате. Главный механик выслушал его внимательно, как будто Гумер дельное что-то говорил, а не захлебывался яростными словами о запчастях и нехватающих слесарях. Потом главный механик позвонил на ремонтный завод и стал ругаться с кем-то, повторяя упреки Гумера, и уже было смешно и стыдно слышать их, потому что там, на ремонтном, работали такие же замотанные люди, и от них так же мало зависело что-то, как и от них, механиков. Когда уставал металл, он ломался, изнашивался механизм — он останавливался. Вот и все. Это не люди, которые и уставали, и изнашивались, и все равно должны были и не ломаться, и не останавливаться. И не валить свою вину на других…

* * *

…Согнувшись и пряча лицо от холодного, ледяного ветра, Гумер шел по улице. Ноги вязли в глубоком снегу, трудно было дышать, но что все по сравнению с болью и обидой, которые жгли сердце? Ни с чем не посчитались: ни с его бессонными ночами, ни с тем, что жизни не видел, друзей растерял, нервы ни к черту стали… Выбросили, как ненужную, отработавшую свое деталь. «Да пропади она пропадом, эта проклятая работа! — сказал себе Гумер. — В конце концов, что — свет клином здесь сошелся? Разве не может он работать инженером? Или слесарем? И жить простыми, земными радостями, как жили родители — на тихий лад, без суеты. Выпадал снег, они говорили: «Надо двор расчистить». Наступал сенокос, говорили: «Надо сено запасать». И жили себе, не тревожась по пустякам — летом готовясь к зиме, зимой — к лету. Какое, должно, счастье — быть уверенным в том, что ты сам кому-то нужен, и дело твое, хотя и не очень приметное, никто, кроме тебя, сделать не может, и в том интерес его и польза… Отец, наверное, сейчас расчищает снег во дворе, и нет для него дела важнее… Как он мне тогда на мой хитрый вопрос: «Для чего живет человек?» — ответил, ничуть не удивившись, словно только и ждал этого вопроса: «Родился, чтобы жить». Я тогда, конечно, ничего не понял, а вот теперь думаю — правильно сказал. Может, в том и вся главная правда жизни? Ведь люди почти один и тот же срок на земле проживают, ну, кто больше, кто меньше, тут уж кому как повезет. И нет среди них нужных и ненужных. И дел их — тоже. Если дело — значит, для чего-то или кого-то оно необходимо. У всех на этом свете свое место, у человека и его дела… Оказаться бы сейчас там, в деревне, в отчем доме. Отец, конечно, и вида не покажет, что рад: посмотрит из-под мохнатых бровей, кивнет головой — и все. Мама — та, нет, подойдет, обнимет и всплакнет. Это уж точно. Она в беде молчаливой становится, а от радости плачет… Давно не виделись, даже сердце щемит, так хочется побывать там, с отцом посидеть, с матерью пошептаться…»

А метель выла и выла, закручивая вокруг ног полы пальто…

* * *

В глухом лесном краю родился и вырос Гумер Хабиров. И казалось тогда, что жизнь везде такая же тихая и спокойная, как здесь, в небольшой деревушке.

Только теперь, спустя годы, понимал, что детство не было сплошь беззаботным и безмятежным. И здесь жизнь делала свою извечную работу, оставляя в душах людей крохотные зарубки, по которым, наверное, найдись такой точнейший автомат, можно определить, когда и что именно происходило в той самой поре, которую принято называть золотой.

Ах, детство, отрочество! Годы, когда и малая радость ощущается счастьем и от ничтожных горестей подламываются коленки!

…Ни свет ни заря поднимались они с дедом, запрягали лошадь и обязательно останавливались за околицей, чтобы, накосив свежей травы, застелить ею дно телеги. С чем можно сравнить ее прохладный запах?

Дедушка любил и умел петь. Правда, песни у него были печальные и длинные. «Спой о Гумере», — просил Гумер, зная, что доставляет ему удовольствие.

Прокашлявшись и обтерев рот тыльной стороной ладони, дед долго смотрит перед собой, как бы вспоминая слова, и начинает тянуть на одной ноте вступительную мелодию — такую долгую и тонкую, что у Гумера невольно бегут мурашки по всему телу и щекотно становится в носу.

Но мелодия неожиданно обрывается, и чем длиннее пауза, тем значительнее звучат после нее слова о бедности и богатстве, о правде и кривде, о борьбе, в которую вступает народный герой Гумер за счастье простых людей, о смертельной схватке с баями на глухой лесной поляне…

Столько раз он слышал эту песню, что до сих пор и слова, и мелодия помнятся: разбуди кто и заставь спеть, спел бы, кабы голос дедушкин был. Но если что от него и взял, то, наверное, привычку мало спать и рано вставать, да еще любовь к старинным песням, которые сегодня даже в филармонии не исполняются — только здесь, в родных местах, и услышишь. И то пока старики да старухи певуньи живы. Мало их совсем осталось. Жаль, уйдут вместе с песнями, а в них ведь живая душа народа…

В последний свой приезд в деревню Гумер заглянул в клуб: гремел магнитофон, парни и девушки танцевали, как в городе, отдельно друг от друга, под Леонтьева и Пугачеву, а пол заляпан грязью с четырех дорог, которыми сходилась сюда, в клуб, молодежь из всех окрестных деревень… Постоял он тогда у стены, поглядел-послушал и ушел восвояси: и в городе всего этого хватало — та же музыка, те же танцы. Нет, не осуждал он никого: другое время — другие песни. И ничего поделать уже нельзя, да и надо ли? Новая жизнь перемалывала в своих жерновах старую деревню, только то ли жернова эти с большим припуском, то ли деревня слишком крепкий орешек: и музыка наисовременнейшая, и танцы на городской манер, и джинсы на парнях с западными нашлепками на крутых сельских задах, а дух в клубе — прежний, как и в пору его, Гумера, отрочества. Хотя, пожалуй, тогда почище здесь было: грязь с сапог у входа счищали старательнее. И комсомольские значки носили почти все — не стеснялись, как сейчас…

Тогда — теперь…

Странно, как разделилось время вдруг на два таких разных пласта, словно пролегла между ними еще одна, совсем другая, ему не принадлежащая жизнь.

Он говорил «тогда» — и перед глазами вставал какой-то другой мир — яркий, объемный, радостный, и видел он себя то мальчишкой на дребезжащей телеге в ворохе душистых трав, слушающим бесконечную песню деда, то подростком, вокруг которого враждебная толпа сверстников: еще бы, отказался вступать в комсомол вместе со всеми.

Подумаешь, чистенький какой! Возмутило его, видите ли, что хотят принимать и двоечников, и нарушителей дисциплины, и откровенных лентяев. А для чего тогда комсомол нужен? Вот примут и будут воспитывать.

Дорого обошелся ему тогда наивный бунт — не раз и не два пришлось потом объяснять, что, почему и как, немало выслушать упрекающих и обвиняющих слов от взрослых людей и обидных синяков и шишек от тех, кто, нацепив комсомольский значок раньше его, отличника, продолжал получать двойки и обманывать с прежней лихостью…

6
{"b":"820878","o":1}