Я погладила моего маленького воинственного сына по спине и посмотрела на Лаврика, понимая, что он прав. Мой ребенок был важнее всех моих планов и амбиций. Я не могла допустить, чтобы один из нас стал в конце концов Олежке врагом или обидел его так, что это бы ранило его на всю оставшуюся жизнь.
Расставания мамы и папы уже для его маленького сердечка было достаточно.
— Я перееду, — сказала я.
ГЛАВА 14. НИКА
Олежка очень плохо переносил поездки на автобусе, если они длились более двадцати минут. Его укачивало, тошнило, рвало, и для меня это было едва ли не такое же мучение, как и для него самого: нужно постоянно быть наготове, нужно просить водителя остановиться, нужно выходить из автобуса на пыльную трассу и делать вид, что не замечаешь любопытных, сочувствующих, а иногда и полных отвращения взглядов пассажиров из окон — и считать, постоянно считать время.
В итоге под конец пути выматывались мы оба, а если учесть, что от Бузулука до нашей деревни ехать еще поистине бесконечные для моего сына четырнадцать километров — нет, после второго такого путешествия я зареклась. Слава богу, что существуют поезда! Уж там-то Олежка мог спокойно спать все пять часов пути и, проснувшись, уплетать за обе щеки и глядеть в окно, не боясь, что его укачает.
В общем, из Оренбурга через два дня после нашего с Лавриком разговора мы возвращались по железной дороге. Ехали ненадолго: на три недели, до моего дня рождения, который я хотела справить дома. Мне за это время нужно было поговорить с мамой и окончательно решиться на переезд; Лаврик обещал подыскать мне хорошую квартиру в пределах десяти-пятнадцати минут езды, а если повезет — ходьбы. Какая-то часть моих вещей все еще оставалась у него, так что для переезда ничего сверхъестественного мне бы не потребовалось.
Разве что уговорить себя не думать о том, что я официально становлюсь содержанкой своего бывшего мужа.
Но разве до этого было не так?
Мы не поднимали вопрос о деньгах в суде, когда разводились. Я стала Зиновьевой, Олежка остался Андрониковым, алименты — деньги на содержание ребенка, настаивал Лаврик, не любивший это слово — должны были приходить мне каждый месяц в фиксированной сумме. Квартира досталась Лаврику по наследству, и совместно нажитым имуществом можно было считать разве что автомобиль, и половину его стоимости Лаврик тоже перевел мне на счет в качестве компенсации.
Но я не успела взять оттуда ни копейки. Мой бывший муж дал мне деньги на похороны папы, потом Олежка заболел, потом у него был день рождения… Другие женщины мечтали о таких бывших мужьях, и мне было грех жаловаться на судьбу, но это было неправильно.
...Но Лаврик говорил и принимал решения, а я соглашалась.
Согласилась — ради сына — и сейчас.
Мы выбрались из поезда на шумный перрон, и я присела возле сумок, чтобы поправить сыну шарф и шапку. На улице было тепло, но ветерок дул еще холодный, и я заметила, что Олежка ежится и пытается втянуть шею в плечи, хоть и по-мужски не жалуется и молчит. Но все-таки мы укатили на двести с лишним километров на север от Оренбурга. Кое-где у заборов до сих пор лежал снег, будто напоминая о том, что на дворе все-таки конец апреля, а не конец мая, и весна еще только-только перевалила за середину.
— Так, держись крепко за мою руку и смотри под ноги, — сказала я Олежке, и он кивнул, вкладывая свою ладонь в мою.
Нам нужно было пройти через здание вокзала, чтобы выбраться на привокзальную площадь, где стояли маршрутные «газельки» и такси. Много людей, толпа, запахи — Олежка тоже все это не любил, так что я попыталась провести его через зал как можно быстрее. Нас должен был встречать дядя Боря Туманов, папин бывший одноклассник и приятель. Он как раз сегодня был в городе на рынке и согласился подождать.
— Мам. Я чего-то кушать хочу, — пожаловался мой сын где-то уже в самом конце пути. Неудивительно: вокруг просто одуряюще пахло разогретыми в микроволновке беляшами, пиццей и всем тем фастфудом, который в «ассортименте» предлагали расположившиеся по периметру зала киоски.
— До дома потерпишь? — предложила я, не замедляя шага. — Бабушка сделала твои любимые курники. Через двадцать минут будем дома, поешь.
Но упоминание о курниках и ожидании было ошибкой. Олежка заныл еще сильнее.
— Ма-ам, я сильно хочу! Купи чипсы и газировку, а?
— Вот ты чипсами и газировкой-то наешься, — сказала я.
— Ну мам! — заканючил мой сын, с каждым словом повышая громкость. — Ну ма-ам! Ну ма-а-а-ам!
Пришлось сдаться и купить Олежке его любимого медового мишку. Сладкое портит аппетит? Не тот случай. Иногда мне казалось, что желудок у моего сына имеет какую-то сверхъестественную скорость переваривания пищи.
Мы наконец выбрались из здания и остановились на крыльце, на мгновение ослепленные ударившим в лицо солнцем: я, подняв руку козырьком ко лбу, чтобы оглядеться вокруг, и Олежка, дожевывающий мишку и отыскивающий взглядом урну, чтобы выбросить упаковку.
Площадь, стандартно огороженная с двух сторон зданиями автовокзала и железнодорожного вокзала, тоже стандартно была забита битком встречающими, провожающими и бездельниками, которым было нужно как-то убить время. Я увидела дяди Борину машину — он стоял возле нее и курил, поглядывая в сторону здания, видимо, тоже выглядывая нас — и махнула ему рукой. Он махнул в ответ, бросил недокуренную сигарету на асфальт и двинулся навстречу, чтобы забрать у меня сумку.
Мне нравился дядя Боря. Толстый, большой, бородатый, с голосом низким и звучным, как колокол, он мог ввести в замешательство своей грубоватой манерой общения и показаться вначале неприветливым и даже угрюмым, но это было обманчивое впечатление. Тетя Лена, дяди Борина жена, и сам дядя Боря частенько бывали у нас в гостях, когда папа был еще не так болен, и я знала, что под этой толстой «медвежьей» шкурой скрывается добрая, пусть и не очень тонко чувствующая душа.
Тумановы очень помогли нам с организацией папиных похорон. Тетя Лена так вовсе провела у нас всю ночь: готовила вместе с нами наваристую лапшу, жарила котлеты, чистила картошку на пюре, да и потом, днем, вместе с другими женщинами с маминой работы, накрывала на стол, следила за тем, чтобы у всех был хлеб и чистая тарелка, уносила грязную посуду.
На папиных похоронах было немного народу — его старые родители, прилетевшие из Новгорода, куда их давным-давно забрал папин старший брат, мы с мамой да ближайшие соседи, — но на поминки пришло, казалось, все село, и за длинным, составленным из трех столов поминальным столом, побывало человек семьдесят, если не больше. Местные алкаши, напялившие на себя в честь такого случая потрепанные пиджаки советских времен, вели себя непривычно сдержанно и благопристойно. Выпив рюмку и поев кутьи, они выкуривали у крыльца по крепкой сигарете, поминали моего отца — «хороший мужикупокойникбыл, беззлобный, тихий» — и чинно, на своих ногах, отправлялись домой.
«Тихий», говорили про моего папу. Он жил тихо, болел тихо, почти никогда не жалуясь, и умер тоже тихо, днем, когда моя мама ушла на пять минут в магазин, будто не желая тревожить ее зрелищем своих последних минут.
Они с Олежкой почти не знали друг друга. Единственным мужчиной в жизни моего сына был Лаврик, его отец, и иногда, лежа в кровати и ворочаясь без сна, я спрашивала себя, а не глупо ли я поступила, лишив его и этого мужчины?
— Прибыли, путешественники, — вместо приветствия сказал дядя Боря, забирая у меня сумку. — Здорово, малец. Как, нормально дела-то у тебя?
— Здрасте, — пробормотал Олежка, как обычно, сразу же робея. — Нормально.
— Ну, раз нормально, тогда запрыгивайте. Там Устя моя, — сказал он, заметив, что я смотрю на машину, где на переднем сиденье сидит темноволосая девушка. — Помнишь ее, чать?
«Устю», то бишь Юстину, а по-деревенски Устинью Туманову я помнила. Правда, когда я видела ее в последний раз, она была тощей задиристой девчонкой с торчащими в разные стороны волнистыми волосами, а теперь, в светло-серой ветровке, пахнущая каким-то очень нежным парфюмом, казалась серьезной и даже взрослой…