— Откуда ты знаешь... — начала она, но Егор перебил:
— Я не смогу так, Наильчик. Теперь не смогу.
По ее щекам текли непрошенные, почти невидимые и такие чистые слезы.
—Теперь?.. Она что-то тебе рассказала?
— Да, — сказал он.
— Ты хочешь вернуть ее... теперь?
Но на этот раз, будто заранее испугавшись того, что Егор может сказать, она не дала ему ответить.
— А еслипотом, после, пусть и не сразуона тебя снова предаст? А если ты поймешь, что не сможешь верить ей до конца, что тогда?.. Ты захочешь вернуться уже ко мне за этим упущенным вторым шансом? — Ее голос взвился, а окончания слов осколками стекла пронзили ночной холодный воздух. — Или, может, попробуешь новый запасной вариант?
— Я правда не знаю, что будет, — сказал он все так же негромко. — Но я никогда не врал тебе. Я всегда говорил только то, что сам считал правдой.
— Правдой, — проговорила Наиля зло. — Правдой! Ты разве не видишь, как это больно и тяжело: все время говорить и слышать правду?
Она вздернула голову, сережки заплясали в ушах дикую пляску.
— А вот тебе моя правда, Егор: ты не сможешь с ней быть! Она предала тебя раз, предаст и еще раз как пить дать, а я... я не буду больше тебя ждать. Ни дальше, ни после, ни потом.
Она вздернула голову и зашагала прочь, оставив его одного, а через несколько шагов перешла на бег.
Наиля была приглашена на день рождения его мамы, так что им пришлось увидеться уже скоро. Но Егор не говорил с Ульяной Алексеевной о своей личной жизни, а Наиля явилась, как ни в чем не бывало и вела себя образцово — помогла в кухне, смеялась над шутками гостей, отвечала на широкие улыбки именинницы своими широкими и искренними улыбками.
Он рассказал маме на следующий после ее дня рождения день, и Ульяна Алексеевна была в ярости и требовала, и почти приказывала ему помириться с Наилей и не делать глупостей, о которых он пожалеет.
Но он не собирался делать глупостей, о которых пожалеет, и поэтому не пошел.
Он не собирался делать глупостей — и потому, расставшись со своей девушкой, не стал пытаться вернуть их прежнюю дружбу.
Хотя ему хотелось ее вернуть.
Он не лгал себе: хотелось.
С ней было легко и просто на работе, в постели, в шумной компании, просто вдвоем. Она, казалось, ничего не боялась, эта Наиля —Наильчик, как звали ее все, кто знал, — была независима и смела, откровенна и полна огня и жизни. Она доверяла ему свои тайны и хранила тайны, которые доверял ей он, и обожала его неприступную мать, которая души не чаяла в Наиле едва ли с первого дня их знакомства.
Он мог быть самим собой рядом с ней.
Может быть, это тоже была любовь?
Разве обязательно любовь должна быть такой, чтобы после нее и без нее жить было невозможно? Разве обязательно любить так, чтобы обмирать от счастья, всего лишь услышав голос, увидев улыбку, почувствовав у лица дыхание и уловив запах волос? Разве непременно нужно любить так, чтобы чувствовать себя самым сильным, умным, храбрым и непобедимым — просто потому что умный, сильный, храбрый и непобедимый ты вееглазах?
Ведь может же любовь быть спокойной, как тепло костра под боком, приятной, как утешающие руки на плечах, светлой, как смех над шуткой, понятной только двоим. Ведь может. Он видел такую и не раз.
Так зачем Наиля здесь?
— Ты будешь кофе? — спросил Егор, поднимаясь и поворачиваясь к шкафу с посудой, чтобы не дать молчанию затянуться.
— Буду, — сказала Наиля, нерешительно шагнув вперед.
И когда она, вдруг наткнувшись на что-то в темноте его глаз, снова обернувшихся к ней при звуке голоса, бросилась Егору в объятья, он нашел ответы на все свои вопросы.
ГЛАВА 24. НИКА
Мне сразу же стало легче.
Я сразу же будто сбросила с себя какие-то тяжелые оковы, сдавливающие грудь — и она расправилась, и плечи у меня тоже расправились, и голова вздернулась, чтобы подставить довольное лицо солнцу.
Я делаю все правильно, билось внутри.
Я делаю то, что хочу — и это правильно.
Ощущение странной свободы, овладевшее мной, буквально заставило меня порхать.
До возвращения мамы и Олежки из магазина я успела разложить наши вещи и унести чемоданы в кладовку. Протереть пыль. Пройтись по дому пылесосом. Вымыть пол и полить цветы — и все это мурлыча себе под нос арию Вани из «Ивана Сусанина», слова которой всплыли в моей памяти спустя почти пять лет.
— Ах, зачем не витязь я,
Ах, зачем не богатырь?..
В какой-то момент я даже остановилась посреди комнаты, пораженная осознанием того, что я пою не потому, что мне плохо, а потому, что хорошо. И когда Олежка переступил порог, громко заявив мне, что на них по дороге чуть не напали гуси, но ондаже не испугался, прижала к себе сына и расцеловала его в щечки так звонко, что мы оба рассмеялись.
— И ты даже не убежал от гусей?
— Не убежал, — подтвердила мама, вешая плащ на вешалку и глядя на нас с улыбкой. — Правда, жался ко мне, но шел с их стороны и кричал: «Кыш! Бабушка, проходи!».
Мой храбрый сынок. У меня от нежности зашлось сердце.
— Бабушка, а ты будешь заводить гусей? — спросил Олежка, когда мысль, как всегда неожиданно, пришла в его голову. — Лучше не заводи. А то я во двор не зайду.
Забирая у своего храбреца курточку, я засмеялась и потрепала его по макушке.
— Нет, сынок, своих гуси не трогают. Гусятки привыкнут к тебе, пока вырастут, и будут знать, что ты — свой. Я бабушкиных гусей по голове гладила, совсем ручные были.
Олежка округлил глаза.
— По голове? И я смогу?
— Сможешь, — подтвердила я. — Обязательно сможешь.
— И даже гусака?
— И даже гусака. Перышки у гусей на голове такие мягкие-мягкие, тебе понравится.
Глаза у сына загорелись.
Мы уселись в зале и играли в космическое путешествие до самого вечера. А когда Олежка заснул, и мы с мамой перебрались в кухню, чтобы под негромкое бормотание телевизора перегладить белье, я сказала ей, что остаюсь. Просто сказала, не став ничего объяснять и не спрашивая у нее совета, и снова повернулась к столу, на котором гладила, и к утюгу.
— Лаврик, значит, не знает еще ничего, — складывая белье в стопку на стуле, проговорила она после короткого молчания.
Сердце у меня екнуло.
— Нет. — Я тоже помолчала, доглаживая наволочку, но потом отложила ее и все-таки посмотрела на маму. Ее брови были чуть сдвинуты, а губы — сжаты, и на мгновение я испугалась, что она станет уговаривать меня позвонить сейчас. — Я скажу ему, мам, но потом, ладно? Когда он прилетит из Москвы. А сейчас я хочу всего лишь два дня покоя. Они ведь не сделают погоды.
— А ребенку когда скажешь?
— Когда поговорю с Лавриком, — сказала я.
— А Егору?
Я отдала ей наволочку и невесело улыбнулась, пряча чувства.
— А зачем мне ему говорить? И так узнает. Я ведь не к Егору возвращаюсь, мам, я просто здесь остаюсь, дома. У себя дома.
Мама аккуратно сложила наволочку и положила на стопку белья, а после дотянулась теплой рукой, пахнущей дрожжами, до моей щеки и с легким вздохом погладила меня по лицу.
— Упустила я тебя. С отцом все возилась, пока он болел, не до тебя было, а потом ты замуж вышла и уехала... упустила. Выросла ты без меня, Никуш. Не знаю вот, какой совет тебе сейчас дать, да и нужен ли он тебе. Ты уже давно сама все решаешь...
Я обняла ее и поцеловала в щеку, не зная, что на это ответить.
— Ну что ты, мам. Ничего ты меня не упустила, — сказала неловко. — А решить, так, конечно, я сама должна все это решать. Я же уже взрослая.
На следующий день я, вернувшись из садика и приготовив ужин, взялась за дела. Я перекопала огород, почистила курятник, постелила свиньям свежую подстилку из сена, не забыв позвать сына, чтобы он мог почесать хрюшек за ухом и послушать довольное «фру-фру». Поросята тыкались гладкими пятачками в просветы между досками загона, и Олежка хихикал и пытался их пощекотать.