Литмир - Электронная Библиотека

— Как-то оно будет, — отозвалась.

Внезапно с лица постояльца сдвинулись тучи, стрельнул взглядом:

— Конечно, как-то оно будет, потому как еще не было, чтоб как-то оно и не было! — и подергал рукой баян, оставленный на лавке. — Потанцуем, а?

— Ночь ведь, какие ж танцы ночью…

Хотя завтра до света на коровник, однако укладываться в постель не торопилась, нашла какое-то шитье, а в мыслях летала, как в детских снах на птицах. Теперь перед соседями придется оправдываться за постояльца, а прежде всего — перед Олькой, у Ольки и глаз быстрее, чем у других, и язык как радио. Ну, взяла, а почему бы не взять, коли человек по-людски просится, и дядько Трофим замолвил слово, а у дядька Трофима слово правдивое… Ложась, заперла дверь изнутри на щеколду, но сон почему-то не шел, и все казалось ее чуткому уху: то ли в сенях зашелестело что-то, то ли под окном протопало…

На первых порах никак не могла привыкнуть к постояльцу: раньше чувствовала себя хозяйкой в хате, а теперь будто сама в гостях очутилась. Роман каждое утро, собираясь на комбикормовый, напевал густым голосом, что словно бы не из груди, а из подземелья пробивался. При этом молча поглядывал на женщину, с той начало твориться чудо: вот будто ловит взгляд на себе, даже когда его и рядом нет, когда где-то он там работает. И голос его стал слышаться: зайдет в коровник или в промтоварный магазин купить чего-нибудь — и внезапно голос его раздастся, будто тут, рядом человек…

Соседка Ольга, почтальонша, раньше перекинется словом-другим да и хватается за всякие домашние дела, а теперь нет-нет да и заглянет к Гане во двор, то спросить что-нибудь, то рассказать о чем-нибудь. Хоть и без законного мужа, но из проворных, еще в девичестве нагуляла мальчика белесенького, словно в молоке искупанного. Она и теперь не чуралась мужского пола, а мужской пол не чурался ее: если не свой, сельский подночевывает-зорюет у молодицы, так приезжий-перелетный, что и следа его не остается.

Однажды вечером, окучивая в огороде молодую картошку, сказала Гане:

— Слушай, Ганя, и где ты себе такого постояльца урвала?

— А тебя завидки едят?

— Завидки или незавидки, а только следи, — уже приглядываются к нему.

— Может, ты приглядываешься?

— И я тоже, на то и глаза есть! — засмеялась Олька, в которой всегда сидел бес, вот не выходил из нее, да и только. — Ловкий в работе, перед бутылкой не кланяется. Может, он мне грубку пересыпал бы, а то кадит дымом в непогоду.

— Он мастер, ты у него и спрашивай.

— А за него как за мастера ты еще не отвечаешь?

— Олька, мы с тобой соседки, еще никогда не ссорились, так теперь надумала поссориться?

Лицо Гани от гнева покрылось темной сизью, и Олька проворно подбежала к ней, обняла за плечи:

— Да ведь я только лясы точу, а ты сразу и в страх. Пусть дымит моя грубка, не буду звать твоего постояльца.

— Зови, коли хочешь, я ему не указ.

И, казалось бы, оттай душой, раз Олька заискивает перед тобой, но душа не оттаивала, не размягчалась. А спросить бы, чего она начала наряжаться в будний день? Раньше не наряжалась на свою почту, теперь же во двор выскочит — обязательно в обтягивающем платьице, все так и выпирает, сегодня на огород шагнула — и уж в такой узкой блузке, что ведерные ее груди едва блузку не разорвут. Если б я, Олька, твоих коников не знала, а то знаю, пусть тебе на пользу будет!..

Вернувшись в хату, Ганя полезла в шкаф, где висела ее отглаженная праздничная одежда. На ферму к телятам не нарядишься, но до каких пор тут обновкам пылью покрываться? Можно ведь, старая дева, просто на улицу одеться, когда по воду идешь к кринице или к соседям что-нибудь одолжить, ведь от мертвого лежания одежда больше портится, чем от носки.

Глазам открылось: давно в хате не мазано и не белено, в сенях куры наследили. Труба в потеках сажи, хотя Ганя печь не топит: есть газовый баллон и плита на две конфорки. И решила в ближайшее воскресенье хоть немного навести порядок, ведь скоро осень, а следом зима! В воскресенье и постоялец не ушел на комбикормовый, во дворе под вишней огинался — латал сорочку: да разве не порвется на такой работе? Все поглядывал на Ганю, а когда увидел в ее руках крапивной мешочек, с которым собралась за рыжей глиной, оставил латанье:

— Э-э, Ганя, давай мешок, а то еще надорвешься.

— Это я-то надорвусь?

— Да и не женское это дело — на плечах таскать глину.

— Я не привыкла делить на женское и неженское, — не уступала. — Да и кто я тебе такая, чтоб черным волом вокруг меня крутиться?

— Раз живу в твоей хате, почему бы и не помочь?

И забрал из ее рук мешочек, ушел. Сказала себе тихонько:

— Вишь, помощник нашелся…

Постоялец и глины принес, и кадки переставил в сенях, и на лестнице вместо двух перекладин трухлявых набил целые. Лоб его, засветившись, помудрел, а сам он стал степеннее в движениях, как-то важнее. Ганя мазала глиной стены в сенях и знай молчала, только ее губы неожиданно вздрагивали от вспыхивавшей улыбки, а слова так и рвались с языка, — уж больно недогадлив помощник. А больше всего задевало ее за живое, в чем она сама себе, может, и не хотела признаться: какие-нибудь слухи доходят до него из дома, из Котюжинцев, или не доходят? Ведь жена-лахудра и до сих пор жжет сердце? Наверное, жжет, раз от нее сбежал далеко, да и сын помнится, конечно. И водятся же среди женщин пройдохи, что готовы вертеть мужем, как цыган солнцем. Но разве она, Ганя, стала бы отваживать отца от сына или сиротить ребенка при живом отце?.. Может, и не хотелось ей о чужом горе думать, так само думалось, даже чудно, будто не о чем ее голове болеть.

— Ганя!

Голос этот испугал — словно не в ухо влетел, а в душу ударил камнем.

— Второй раз зову, а ты не отзываешься. О чем так тяжело задумалась?

Да разве скажешь, что о нем-то и задумалась? Кровь прилила к щекам.

— Лезет в голову всякая всячина, — едва отважилась на слово, сгорая от внезапного стыда.

— Вижу, у тебя погреб осыпается… Так, может, принес бы я кирпич и цемент, подправил, пока на дворе тепло и погреб пустой.

— Я и заплатила бы, — вырвалось у нее.

— Еще работа не сделана, а ты уже и платить!

— Даром не хочу!

— Даром иль не даром, а уж как-нибудь помиримся…

Когда стемнело, взяла Ганя на лавке под вишней сорочку, которую постоялец принимался чинить и не дочинил. Прошила где следует, еще и пуговку у ворота пришила. Сидела за столом, прислушиваясь: может, зашуршит чем, может, дверь в сенях скрипнет…

В тот день в обед поругалась с завфермой Чернегой: навоз из телятника не убирается и подстилка не привозится. Хотя если подумать: и чего тебе наседать с мокрым рядном на человека, лучше береги нервы, потому как вместо изношенных нервов новых в промтоварах не купишь. И не только ругалась за подстилку и навоз, но и за смрад и страшную духоту: приходится, как с улицы войдешь, нос затыкать, пока не обвыкнешь.

— А ты не дыши! — глухим бубном из собачьей кожи бубнил завфермой Чернега, и приплюснутые ноздри зло раздувались.

— Я хоть на воле надышусь, а телята взаперти и днем и ночью!

— То-то и оно, что привыкли и не ссорятся, а ты ругаешься.

— Не ссорятся? А ревут как!

— Поревут — здоровее вырастут, — отвечал мудрец.

— А как же, от их рева много мяса нарастет… Хоть бы в кормоцехе корма готовили как следует, а то от ваших рационов телята скоро с ног свалятся.

— Как-то оно будет, ты не приставай.

— Как-то оно будет? А как не приставать, когда от такого догляда — оплата с мизинчик?

— И не ври, возле телят имеешь настоящую живую копейку, не то что учитель в школе!

— Да сколько та моя копейка стоит, когда телята — одна шкура да ребра.

Значит, глотнула злого огня, когда с Чернегой поссорилась на ферме, а потом этот злой огонь не выдохнула из груди. Да и как ты выдохнешь, коли встретилась с Олькой, которая как раз разносила почту и сунула ей письмо для постояльца… мол, отдай. Сунула конверт и дальше отправилась, а у Гани ладони словно обожгло; обратный адрес был — Котюжинцы, почерк женский. Не помня себя, распечатала — и в ладонь ей порхнула фотокарточка, такая маленькая, как листочек. С фотографии чистыми глазками смотрел мальчик лет семи, обратная сторона была исписана каракулями: «Дорогому папе скучающий Ваня». И никакого письма в конверте.

72
{"b":"818041","o":1}