— А вы не смейтесь, — отстояла ее Ганка. — Бахурка хоть лепешки принесла, а мы все с пустыми руками по-приходили. Из Бахурки мать была бы не хуже других, а то и лучше.
— Была бы, — охотно согласилась Бахурка, — только обошел меня бог вашими хлопотами.
— Еще не поздно, — подбросил кто-то.
Бабка поняла это по-своему:
— А вы вот младенца мне отдайте, тогда и увидите.
Даже Ганка возмутилась: хоть и славная бабка, хоть и добро хочет сделать, но к чему же болтать пустое?
До полудня в хате Балка побывал весь Збараж. Все смотрели, все качали головами, однако никто толком не мог ничего сказать. Вот если б ходила в их селе какая-нибудь молодица с животом — все бы видели, разве такое спрячешь? А те, кто в положении, и сейчас ходят, а кому пора пришла — родили. Нет, не збаражское это дитё. Да если и подумать хорошенько, разве збаражская понесла бы его в свою кукурузу? Ну, понесла бы, а тут возьми и раскройся все! Нет, збаражская понесла бы как можно дальше от своего села, под чужое, чтоб там думали, что ихнее…
Ну, хорошо, не их это дитё, подброшенное под Збараж. Спасибо Балку, принес к себе домой, не побоялся взять. Уже лежит он не в бурьяне, не в поле, а на топчане, присмотренный, накормленный. Отца-матери у него нет, но ведь должен он как-то жить, ухаживать за ним нужно. Может, все-таки следует искать его мать, ведь не может того быть, чтобы не нашлась.
— А для чего ее искать? — сказала тогда Ганка.
Все уставились на нее оторопело.
— А как же иначе? Мать есть мать…
— Какая же это мать, если отреклась от своего ребенка? Это не мать. Уж лучше отдать чужой женщине, которая захочет взять младенца. Чужая и присмотрит, и все… Пусть когда и накричит, пусть и ударит, зато не выбросит собакам.
— Разве можно не искать? Ведь как же без матери расти, никогда матери не знать…
— Вот и лучше — мать такую не знать!
Сколько ни убеждали, сколько ни ссорились с Ганкой — стояла на своем. Говорила, чтоб ей отдали найденыша, она из себя душу вынет и ребенку вложит. Она грудь свою разрежет, сердце свое достанет — и ему, ребенку, отдаст.
— Или у тебя десять жизней, Ганка?
— Одна, зато человеческая!
Так тогда и не понял кое-кто из збаражан, что же за человек эта Ганка: будто и добрая — подкидыша хочет себе взять, и в то же время будто злая — не хочет, чтобы брошенному ребенку мать его настоящую отыскали.
Назвали подкидыша Иваном Кукурузой. И пошел Иван Кукуруза по рукам: сначала у одной молодицы кормился, пока можно было, а не стало у нее молока, к другой перешел. Потом к третьей, а та, третья, ни с кем не посоветовавшись, отдала Ивана Кукурузу в какое-то другое село, лесное, над Черным шляхом. Досталось же тогда збаражанке от односельчан, и особенно от Балка. Как она посмела отдать, ведь Иван Кукуруза, которому было уже несколько месяцев, стал приемным сыном всего Збаража? И глупая женщина плакала, собиралась идти в далекое село забрать ребенка. И даже пошла. Да не отдали. Попал Иван Кукуруза в хорошую семью, которая собственных детей не имела, а тут — словно судьба послала!
Балко тоже несколько раз наведывался в то село. И казалось, славно все сложилось, но был он недоволен:
— Такого хлопца отдали! Збаражский он, стал наших кровей, — ведь наши женщины его молоком поили…
Многие збаражанки вспоминали Ивана Кукурузу. Витал он в их думах, словно родной.
Часто вспоминала его и Ганка Волох. Часто виделся он Бахурке. И названому отцу — Балку…
С соседями Гомозами можно было бы сто лет прожить и не поссориться, но если бы это зависело только от Ганки! Если бы! Старый Гомоз — не мужик, а картина: носит большую бороду, благообразный, статный, но опирается на палку с медной бляшкой на конце. Эта палка только для стороннего глаза, потому что старый Гомоз еще в силе, быку рога, правда, уже не скрутит, а удержать за рога — удержит. Потому что возле земли не выработался. Сколько его знают, все возле церкви крутился: то пел там, то причиндалы всякие попам подносил, пока в церковные старосты не выбился. К нему бабы со всего села и бегают — попа недавно не то выгнали, не то отозвали, на смену ему еще никого нет, а богомольные есть, не перевелись пока. Вот Гомозу и почтение. И не только почтение. Никогда с похорон с пустыми руками не возвращается: непременно с мешочком или корзиной, а там — хлеб, калачи. Если соборуют кого, отпевают — он первый гость.
Церковного старосту зовут Тодосом, а жену его — Тодосихой. Худенькая да сгорбленная, она, однако, очень быстрая — похожа на мушку, которая летает и летает, жужжит и жужжит. И вправду жужжит: любит Тодосиха поговорить, побалагурить, лясы поточить. И про бога вспоминает, а заканчивает чаще всего тем, сколько перепало батюшке на пасху или рождество, на родины или на крестины. Чем больше дают батюшке — тем святее эти люди, потому что возле батюшки и ее Тодосу малость перепадает. В Збараже говорят, что и Тодосиха могла бы править службу божью, но ведь ни прежде, ни теперь женщин-попов не было, во все времена из женщины одно только и выходило — попадья, не больше.
Разве не все равно Ганке, кто у нее соседи — слесаря или плотники, штундисты или христиане? Все равно. Она к ним во двор и ногой никогда не ступала и не собирается. Но Тодосиха к ней ходит, потому что колодец у Ганки. Тянет воду из ее колодца и тянет, носит ее воду и носит. Пусть. Ни земля оттого не обеднеет, ни Ганка не похудеет. А вода в ее колодце хорошая — и еду сварить, и голову помыть. Такая холодная и чистая, что сладкой кажется.
Вот так, ходят по ее двору — пусть ходят, выбирают ее воду — пусть выбирают. Но для чего из года в год межу подкапывать? Как примутся Гомозы весной обрабатывать свой огород, уж непременно себе немного от Ганкиного прикопают. Раньше с того боку, где их огород, можно было возом заезжать, а теперь не заедешь, потому что картошку Тодосихину потолчешь и подсолнечники поломаешь. А как подумать, так картошка и подсолнухи вовсе не Тодосихины, а Ганкины, потому что огород этот часть усадьбы ее прихватил.
И однажды, когда уже вскопали огород, видит Ганка, что ее огород будто бы стал меньше. И что это за знак? От поля у нее ров, с одного боку — травянистая высокая межа, а с того, что от Гомозов, только тропочка. Стала присматриваться к той тропке — а она будто не там лежит, где прежде лежала. И вправду или только кажется? Даже потрогала ее, а потом еще глянула сбоку — не там! Не иначе как Гомозы перенесли ее межу. А как додумалась до этого — сама с собой не смогла совладать. Кинулась за лопатой — и начала перекапывать, только пыль столбом поднялась. И в глазах ее темнело от гнева, весь свет казался черным, как земля, и сам воздух на вкус был таким же, как земля.
Видела, что Тодос прошел на улицу, но глянул ли в ее сторону — не заметила. А уже через какую-то минуту выскочила Тодосиха. Низенькая, согнутая, прикатилась быстрой ласочкой к Ганке. В круглых, как черника, глазках искры мерцали, а губы, словно корешки, — белые.
— Люди добрые, она межу перекапывает! — скрипучим голоском проговорила так, будто и вправду обращалась к людям.
Ганка сопела и лихо кидала землю.
— Люди добрые, она хочет наш огород забрать! — снова проскрипела бабка и обежала вокруг Ганки, будто хотела клюнуть и не могла отважиться. — Вот какие теперь воры, среди бела дня крадут!
Вышел Тодос с палкой, остановился у хаты — высокий, прямой. Теперь бабка стала кричать так, будто ему все высказывала:
— Мы старые, в колхозе не работаем, почитаем церковь и слово божье, так нас можно и обижать! Никто за нас не заступится. Нет теперь правды, растоптали, никто ее не поднимет…
Она кричала и кричала, жалобы и проклятия сыпались, как каменья, а старый Гомоз неподвижно стоял у хаты, и белая пена бороды дрожала от гнева. Наконец во двор стали заглядывать и люди. Тогда Ганка выпрямилась и сказала:
— Они ночью пахали и межу перенесли. Им, видите, земли больше нужно, потому что они голодные.