Литмир - Электронная Библиотека

Варченко, Дергая лошадиной своей головой, дрожащей рукой нащупал на лавке шляпу и уже с порога спросил:

— Мария, кто его против меня настроил?

Женщина, отвернувшись к посуднику, хоть бы слово, а Матвей кинул в спину:

— Сами, дядько, и настроили, кто ж еще.

И когда за гостем громыхнуло опрокинутое ведро, когда ворота словно выплюнули его на улицу, сын сказал:

— Мягкое у вас сердце, мама, вот и пустили в душу такого Люцифера, а не нужно его ни вам, ни мне… Видите, вся Терновка отреклась, живьем в гроб положила… А ему почему-то не лежится, а! Бегает, женихается…

С пылающими от гнева щеками, тряся головой, Степан Варченко возвращался домой предвечерним лесом. Ха, принесло Матюшку-одиночку — единственного сыночка из города, вспомнил про мать черт знает когда! Надрывалась для них, пока хватало здоровья, мешками и корзинами посылала всякую всячину им — вечно голодным, а как отработала свое — смилостивился сердобольный Матюша, рядится забрать мать. Потому что не терпится продать усадьбу, чтоб на те деньги купить машину, не иначе. А знаешь ли ты, Матюша, что я каждую весну помогаю твоей матери и вскопать огород, и засадить, и картошку выкопать? А знаешь ли, что я всегда о дровах для нее заботился? А как потолок в сенях начал западать, так кто потолок поправил? Колодец под вербой кто почистил от ила, вода уже отстоялась, чистая и студеная, пусть бы та чистая и студеная вода колом в горле твоем стала!

Злясь, бил палкой в тропинку, словно в грудь врага, а зрячий глаз туманился от злых слез… Уже и похоронили? Приболел в Монастырище, а тут уже со свету свели его. Такие слухи сами не родятся, кто-то пустил слух из черных уст, — вот только как ты найдешь, чтобы местью навеки запечатать? Если б знать, залил бы раскаленной смолой те уста, пусть бы упились огненной смертью.

Казалось, бегут за ним и хохочут хлопчики-желторотики, что днем дразнились. Варченко обернулся. Стлалась пустынная тропинка, потемневшая от вечерних теней, и лес вокруг хмурый, точно вынашивал какую-то тяжелую, темную думу. Голову сжимала боль, эта боль застила мутной пеленой взор, и, качнувшись на ослабевших ногах, он оперся руками на дуб. Оперся так, будто отпихивал дерево, которое должно было свалиться на него, но руки слабели, и он лбом коснулся жесткой коры.

Скорее не коснулся, а ударился. От удара словно звон зашелестел в ушах, зашелестел — и рассыпался, опав едкой пылью, но в туче этой пыли боль в голове пригасла. А как вскоре покатилась вторая болевая волна, более высокая и острая, он снова ударился головой о ствол так, что глаза едва из-под век не выскочили, и опять боль пригасла, однако, не дав опомниться, накатилась волной острее, чем прежние, и он ударил тупым молотом своей боли по дубу и, подламываясь в коленях, еще раз ударил, уже виском и щекой, что мгновенно оросились кровью.

До света баба Варка, холодя ноги росной картошкой, нарвала укропа и петрушки на огороде, надергала на грядках луку и чеснока и с полной корзиной отправилась на попутный автобус, чтобы ехать в район на базар. Вот так и имела копейку с огорода, а много ли ей нужно? В автобусе нашлось место возле Горпины, которая тоже направлялась в городок и, конечно, тоже не с пустыми руками: в воскресный день ни одна терновчанка не выедет из села в райцентр так просто и домой будет возвращаться не с пустой кошелкой.

Автобус гремел потертым железом и трещал голосами — огнем полыхала беседа, которую баба Мотря застала уже в разгаре… Мол, ехал ни свет ни заря учитель Сашко Стороженко на велосипеде, торопился на рыбалку на лесном озере, а тут что-то сереет в траве под дубом, не иначе как пьяница свалился. Уже миновал его, но что-то заставило остановиться.

Голос Горпины выщелкивал, как кнут:

— Не говорите, что убит, сам себя замордовал. Истолок себе всю рожу до мяса…

— Где ж это видано, чтобы человек так озверел? — слышалось. — Так озверел, что самого себя до погибели довел?

— Ага, как зверь, — щелкнул кнут. — Пустили слух, что нет его в живых, что в Монастырище похоронен, — то таки правда, как в воду глядели. Напрасной молва не бывает.

Баба Мотря слушала, сомкнув уста, лишь глаза ее говорили, зажигаясь догадкой. Неужели одноглазого ее соседа учитель встретил в лесу?

— А наш участковый Федор Кот и забожился, что тот сам себя убил, — не смог никуда деться от своего звериного нрава…

— Кот побожился, а вот побожится ли суд?..

— Поглядят — и милиция, и врачи, и суд…

— Да разве случалось, чтобы Федор сказал неправду? Всегда по его выходило. Значит, замордовался…

— При ясном разуме сами себя не мордуют…

— А кто сказал, что при ясном? Затуманился умом — и готово…

— Кто-то довел…

— А разве нет таких, что доведут? Да еще старого Варченко? Чья-то месть, ведь у покойного едва ли когда-нибудь светлое пятнышко в черной душе светилось.

Обращались к Мотре — ведь соседка, ведь должна была знать такое, чего другие не знают, но баба сухонькими, как колючий репейник, глазами оторопело хлопала и клялась, что с соседом и не разговаривала никогда, и не глядела в его двор, сохрани бог с таким водиться. А про себя думала: только бы отняло память у Горпины про их недавний разговор, когда угадала эту смерть, конечно, угадала. Пусть не в Монастырище, а в Терновке, пусть не какую-то неделю назад, а лишь нынче, только ж угадала…

Скоро новость докатилась и до районного базара. Там уже толковали про Терновку, приплетая всякие страхи, разве ж не доплетешь, коли про человека молву пустили — и словно в небо пальцем ткнули, не избежал своей доли. Мотря, западая отяжелевшей головой в плечи, словно в топкое болото, быстренько распродала овощи и, обойдя базарные лотки, где собиралась купить кое-какую мелочь, поплелась прочь. И чудно так шаркала ногами, что стали будто легче.

Никогда не покупала цветов — свои росли возле хаты кустами: и настурция, и пионы, и астры. А тут — впервые в жизни — отважилась купить чернобривцы у какой-то молодицы. Обтрепанный пучок чернобривцев обошелся не так-то и дешево, но Мотря не удивилась: как же она определит цену цветам, коли никогда их не покупала?

С пучком чернобривцев доплелась до райцентровского скверика, засаженного кленами. Тут, между запыленными ветвями, серело каменное надгробие на братской могиле, а на нем выбитый год — 1942, а также написаны имена и фамилии, Когда-то Мотря могла прочитать каждую букву, но сейчас ее взор будто тля побила, глаза слезились, и она лишь по памяти шептала имена:

— Василь Влажко… Андрей Сирык… Василь Павлюк… Гнат Шуляк… Иван Васюра…

Наклонившись, положила чернобривцы на поросший травой холмик, который накрыл двадцать погибших партизанских жизней.

— Иван, лебеденок мой, горюшко мое…

Ее муж Иван почил в этом скверике уже какое десятилетие. Тут их окружили зимним рассветом, когда примчались из леса на санях, чтобы внезапно напасть на немецкую тюрьму. Тут их уже ждали, и бой закипел жаркий, словно мимолетная гроза.

— Спи, Иван, скоро и я переберусь к тебе…

Несколько дней трупы убитых в неестественных позах лежали под деревьями, их не велено было хоронить. Зато разрешено было свободно рассматривать, на устрашение другим, потому из ближних и дальних сел добирался люд — нет ли среди убитых отца, мужа или брата, которых где-то завеяла военная буря…

— А наш сосед встретил тогда меня возле ворот. Одежда на нем полицайская, горилкой и конскими кизяками смердит. Спрашивает, давно ли встречалась с тобою. Где ж встретиться, говорю, коли нет и нет тебя дома. Ну, раз не приходит в хату, говорит, а не терпится увидеть, айда в район, там увидишь. Почему же это ты, Иван, в районе, говорю, когда тебя и близко от района нет. Не было в районе, говорит, а теперь уже из района и не выберется никогда, айда, увидишь. Только теперь, Иван, отблагодарила соседа, что нас тогда свел тут с тобою, мертвым. Сколько жила, столько и призывала божью кару на его голову — и все-таки накликала. Мало он леса на высылке порубил за тебя на земле, пусть еще порубит под землей…

52
{"b":"818041","o":1}