Другое любимое место – это была наша речка. Это целый мир для нас был, но на речку меня особо не пускали. Дед был у меня строгий, и он не разрешал многое, ну, например, не разрешал вставать из-за стола во время еды, бегать туда: «Я за водой, я туда, я сюда». Пока ты не поешь, из-за стола выходить не должен. Вот, все-таки эти всякие мелкие такие замечания – они как-то раздражали меня в то время. А ребенок я был нервный, потому что когда мама была в положении, когда я должен был родиться – было это где-то уже в апреле, наверное, месяце. Все цвело кругом – деревья, яблони в цвету, сейчас так не цветут, вишни – угол там был засажен вишнями – вишни все в цвету, белый кипень кругом, и так было это замечательно, и так было радостно… сирень – вся церковь в сирени, красавица. И вдруг – был тихий день, все в поле, никого нет – и вдруг бежит по деревне Марья… как-то я уж и не знаю, как ее звали – и кричит на всю деревню:
– Убили! Убили! Убили!
Ну, мужики прибежали – мужиков-то тоже не было особенно много – и тут бабы собрались, кто, что, кого убили. А эта женщина Дарья была племянница бывшего старосты церковного. И вот она бежит, кричит, а на лугу и в огороде люди работают, прибегают: «Что случилось? Кого убили?» И все кинулись к дому старосты церковного, она впереди, открывает дверь, и вот этот староста церковный – я уж не помню, как его и звали – лежит на полу весь в крови, и рядом лежит здоровое березовое полено.
Мама моя молодая была, ей было всего-то девятнадцать лет, услышала «Убивают! Убивают!» – тоже побежала смотреть. Ну, видно, ее это сильно потрясло, такой вид. В результате, когда я родился, я плохо спал, что-то нервный такой был. Потом это все прошло, конечно, но сам эпизод, он очень на нее повлиял.
Убитый старик был такой сухонький, невысокий, всегда чистый, подтянутый такой, с ключами все ходил от церкви, проверял все ли в порядке, убрано ли перед службой. В дом прибежал его племянник тоже посмотреть, что они с дядей сделали.
А дальше как это было дело-то? Кто-то из сельских видел, что к дому старосты подошли двое парней не из нашего села. Такие ребята, видать, разбитные. Кто их видел, говорит племяннику:
– Побежали, вот, в сторону, туда, где старые скирды сена стоят.
Ну, этот, с ружьем, племянник, тоже кинулся туда. Племянник был отчаянный парень. Ему говорят:
– Вот тут вроде кто-то спрятался, может один из них, из бандитов-то из этих.
В скирде что-то шевельнулось. Племянник:
– Выходи, подла, из скирды.
Бандит выходит с поднятыми руками:
– Сдаюсь!
А племянник взял и выстрелил в него, и попал ему в грудь, тот упал. Второй тоже вылез – его связали мужики. Связали, закрыли его в амбар. На второй день приехала милиция, и забрали и племянника, и этого бандита, и труп второго увезли, и все. Долго расследовали это дело. Потом был суд большой в Рязани, и выяснилось, что они пытали, деда-то, говорят, вот этого старосту-то.
– Говори, черт старый, где деньги закопал.
Он говорит:
– Ребята, я… какие деньги могут быть в нашем приходе? У нас и сборов-то никаких нет, одни свечки да просвирки – хватало только покрасить церковь да забор подправить.
Они его пытали и, в конце концов, и убили. Вот, это мое первое такое вот внутриутробное впечатление, и какое-то, все-таки, наверное, передалось от мамы, какое-то острое восприятие таких острых моментов.
Да. Вот так я потом родился в Редькино – почему это Редькино называлось, до сих пор не понимаю. Раньше редька – говорят «надоел ты мне хуже горькой редьки». Вроде редька была у крестьян и не едой.
Бабушка, когда приезжала в Москву, могла только неделю тут у нас пожить, сходит в магазин, приходит расстроенная. И говорит:
– У вас тут за морковь и эту, редьку, или картошку деньги берут, да еще какие! Да разве можно тут у вас жить, – засобирается и уезжает домой.
А сейчас черная редька на рынке в большой цене, очень она полезная. Пишут, в Египте, когда пирамиды строили, обязательно обильно строителей кормили редькой.
А в деревне опять происшествие. Было это где-то в 1939-м году – наверное, в 1938-м, 1939-м… в 1938-м, наверное… в 1939-м году. Приехали в село люди. Они военные – не поймешь, кто там они – там бурили под церковью, потом заложили взрывчатку, и рухнула она под взрывом. И упала церковь, колокольня, и все остальное обрушилось поперек деревни.
Говорят, камень нужен на строительство чего-то. Ну какой там камень, когда не могли они его даже отделить кирпич от кирпича – так была построена церковь. Церковь Казанской Божьей Матери, престол был там такой. А до этого она стояла пока еще не взорванная, но пустая. Мы туда ходили. Там голуби жили, и нам страстно хотелось этих голубей поймать, потому что очень мне хотелось в детстве иметь голубей. А тут голуби дикие, и думали, залезем мы туда, возьмем молодого голубя, вырастим и будем мы, значит, голубятниками. Но какое там, пацан совсем маленький – но мечты такие были, даже у маленьких мальчишек мечты-то уже разные были.
И так она провалялась бедная наша церковь, все эти камни разрушенные, никому оказалось не нужные до самой, как говорится, войны. А так было с церковью уютно, как она украшала всю окрестность, а без церкви сразу село как-то потеряло свой пасторальный вид.
В селе-то и мужиков не было никого – они или в армию, или в тюрьму, после этого не возвращались в колхоз или в деревню.
Вот еще случай был. Был у бабушки Маши племянник, который приходил из соседней деревни на вечерку. На нем был какой-то пояс, к которому были нацеплены всякие нужные вещи: финка, кастет.
А соседка-то у бабушки была, говорят, ведьма. Потом, когда она померла, говорили, она себе под голову заранее капусту положила. Она была настоящая ведьма. Ну, о ведьмах мы потом поговорим. Вот этот Яшка придет, бросит свои манатки за сундук и идет спать.
Соседка, которую ведьмой-то звали, повадилась к бабке Маше лазить в сад. Залезет и яблоки обтрясет. Вот бабушка как-то говорит:
– Яшка, вот у меня соседка такая, такая дрянь, вот у меня яблоки все обтрясла.
Яшка говорит:
– Ну и что, тетя Маша?
– Ну как что, я бы у нее тоже чего-нибудь украла.
А этот говорит:
– А что б ты у нее украла?
– Ну как, я бы у нее, может, овец бы увела.
Поговорили они и забыли. Через дней три-четыре на соседнем дворе:
– Вай, вай, вай! – кричат, бегают, шумят, и все прочее.
Бабушка моя:
– Что случилось?
Она:
– Ой, Марья Филатьевна, у меня же пять овец угнали.
Она говорит:
– Да, как же такое случилось?
– Да как, как, открыли двор и вот, тихо увели, даже не слышно было.
Ну, бабка Маша подхватилась и побежала километров за семь, наверное, или за восемь, в другую деревню, где Яшка жил. Прибегает:
– Яшка! Что же ты, сукин сын, наделал? Зачем же ты у нее овец украл?
– Баба Маш, так ты же говорила, чтобы я у нее овец украл.
– Нет, ты давай верни. Ну что же ты наделал-то.
А он говорит:
– Поздно, уже в Пензе твои, ее бараны и все, уже ничего нет.
Вот, я тогда подумал, когда она мне рассказала, как неосторожно можно сболтнуть и получить результат такой. Ну, вот.
Это я рассказываю для чего? Чтобы показать общую атмосферу в этой деревне. Как все там поменялось к лучшему. Село стало разваливаться, а крестьяне стали разбегаться, а если бы не ввели особый режим, нельзя было уйти из колхоза, так бы все еще раньше разбежались.
Раньше бабушка Маша пойдет в церковь в платочке чистом, придет, вся светится.
– Батюшка мене ласковое слово сказал и обещал молиться за моих сыновей.
А теперь батюшка превратился в кузнеца, а нас дразнили, что «а топы-топы-топы, к нам приехали попы, один маленький попок, без рубашки, без порток». Это имелся в виду я, потому что я был маленький, и бывало, когда штаны сохли, ходил без порток, а тут старший еще брат был. Так мы в этой же деревне и жили. Пацаны местные, бывало, говорят:
– Иди, посмотри, дед твой спит?