Моя мать и Петрашку, такие разные по характеру, испытывали друг к другу, как я говорила, необычайное влечение. И это влечение было настолько велико, что по крайней мере два человека, тетечка Мэриуца и мой отец, не могли его не заметить. Это было похоже на шок, поразивший всех четверых. Их реакция на этот необычайный факт была одинаковой, то есть все они опасались выражать свое отношение к нему, предпочитая, чтобы все между ними оставалось без изменений, но причины, заставлявшие их вести себя подобным образом, были различными. Тетечка Мэриуца была женщиной, питавшей глубочайшее уважение к строгой, хотя и явно условной мелкобуржуазной морали (она действительно жила ее законами) и потому была уверена, что Петрашку и моя мать мыслят подобно ей и не решатся нарушить условные рамки, в которых они живут. Тетечка Мэриуца, хотя и знала все, но притворялась «умной», предпочитая не обращать внимания на то, что, по ее убеждению, никогда не перейдет границы приличия. Мой же отец, в свою очередь заметивший «сближение двух по-разному заряженных электрических тел», скажем так, и «короткую, но мощную молнию, связавшую их на мгновение», был более дальновиден, чем тетечка Мэриуца, в предвидении того, как будут протекать события, но он никак не проявлял своего отношения из страха перед моей матерью, перед Петрашку, перед епископом, перед всеми людьми, среди которых он жил. Он был самым одиноким из всех четверых, поскольку ни разу не обманывался на их счет на протяжении всего долгого периода, начавшегося с назначения Петрашку в наш город и закончившегося появлением Пенеску. Хотя внешне все казалось спокойным, мой отец с часу на час ожидал, что произойдет что-то непоправимое, и он первый понял, что приезд Пенеску должен ускорить ход событий или придать им другое направление. Но два главных героя — мама и Петрашку — всячески старались подчеркнуть добропорядочность отношений. И это нетрудно объяснить: поняв с самого начала, что их влечение вовсе не обычное стремление к какой-нибудь интрижке, а что-то более высокое, они и страдали от этого, и колебались, и боялись, что произойдет нечто такое, с чем они уже не смогут справиться, и тогда все пойдет вразброд, а может быть, даже и разрушится. В этом состоянии они были похожи на Ромео и Джульетту на балу у Капулетти, когда неведомая сила притягивала их друг к другу и в то же время они опасались сделать хотя бы малейший жест, который выдал бы это, из страха перед тем, что должно было произойти потом. И мать и Петрашку предчувствовали неотвратимо приближающуюся катастрофу, но причиной этой катастрофы вовсе не была их любовь, которая подобно несчастному случаю могла повлиять только на их личные судьбы: причина ее таилась в совершенно иных и более властных законах жизни.
Хотя все четверо и сознавали приближение великого разлада, однако вели себя по-прежнему. Но с появлением Пенеску и особенно после того, как он начал ухаживать за Марией, положение изменилось. Однажды я невольно услышала разговор между родителями. Это было как раз в то время, когда тетечка Мэриуца стала проявлять первые и весьма еще робкие признаки охлаждения ко мне и Анишоаре, когда мне еще казалось, что я ошибаюсь, надеясь, что ее перемена по отношению к нам не имеет никакого основания, что все это придумала я сама.
«Как бы там ни было, — продолжал отец разговор, к которому я до этого внимательно не прислушивалась, — все это достаточно ненормально».
Мы все трое находились в детской: мама вязала шаль, прислонившись спиной к печке, отец шагал взад и вперед возле окна, выходившего во двор, а я сидела за столом и готовила уроки.
«О чем ты хочешь сказать?» — равнодушно переспросила мать, считая петли.
«Об отношениях между девочкой и этим приезжим».
Эту фразу отец произнес по-венгерски, как они привыкли объясняться, когда хотели скрыть от нас, детей, суть разговора. Действительно, венгерский я знала слабо, но они забывали о моей сообразительности и догадливости.
«Не понимаю тебя», — ответила мать по-румынски, не придавая большого значения этому разговору и не отрываясь от вязания.
«Это дело весьма серьезное!» — продолжал настаивать отец по-венгерски.
«Почему это серьезное?» — отозвалась мать по-румынски, снова давая понять, что не придает значения разговору. Вообще она очень тонко, но постоянно подчеркивала свое презрительное отношение к умственным способностям отца.
«Эта связь уже начинает быть постыдной», — ответил отец, опять по-венгерски.
«Какая связь?» — воскликнула мать, на этот раз уже по-венгерски, притворяясь удивленной, чтобы еще больше подчеркнуть, что этот вопрос она не может воспринимать серьезно.
«Это скандальное ухаживание за Марией. Приезжий — весьма опасный человек».
«А ты только сейчас заметил?» — усмехнувшись, ответила мать по-румынски, продолжая внимательно следить за ловкими и быстрыми движениями своих рук.
«История становится уже серьезной», — продолжал спокойно и мягко отец, переходя на румынский язык и словно не замечая пренебрежительного тона матери.
«И только сейчас ты этим возмущаешься?» — спросила мать.
В действительности Пенеску ухаживал за Марией уже около трех недель.
«Именно сейчас, — ответил отец, — пока еще не поздно».
«Что ты хочешь этим сказать?» — после продолжительной паузы, во время которой она считала петли, спросила мать.
«Пока еще не произошло непоправимое».
«Непоправимое? Я тебя не понимаю», — по-прежнему равнодушно и неторопливо отозвалась мать.
«Ты прекрасно понимаешь», — так же мягко, но не сдаваясь, продолжал отец.
Последовала короткая пауза.
«Что тебя вдруг укусило?» — спустя некоторое время бросила мать, не поднимая глаз от работы, однако прекрасно видя, что отец продолжает ходить возле окна и, следовательно, ждет продолжения разговора.
«Разве это нормально? Я хочу предотвратить позор!» — Вторую фразу отец произнес по-венгерски.
«Позор? — переспросила мать на том же языке, потом произнесла по-румынски: — А как ты хочешь предотвратить?»
«Я думаю вмешаться», — сказал отец.
При этих словах мать в первый раз оставила вязанье и с удивлением взглянула на отца, не произнеся, однако, ни слова. Я как-то вскользь уловила ее взгляд и впервые ощутила, что предметом этого разговора является такая тема, о которой я и не подозревала.
«Я вмешаюсь в это дело», — повторил отец спустя некоторое время, видя, что мать снова взялась за вязанье.
«Вмешаешься? — произнесла мать и засмеялась отрывистым пренебрежительным смехом. — Почему же ты хочешь вмешаться?»
«Почему?» — переспросил отец и задумался, словно вдруг позабыл, о чем шла речь.
Эта какая-то неестественная пауза, а также удивленный взгляд матери насторожили меня.
«Я не желаю, чтобы с Марией случилось несчастье», — ответил после продолжительного молчания отец, опять переходя на венгерский язык.
«Ничего не может случиться», — отрезала мать.
«И все же, — настаивал отец все так же тихо, словно просил прощения, однако не отступая, что было довольно неожиданно, — и все же, если что-нибудь случится?»
«Ничего не случится, — тем же равнодушным тоном, который стал звучать вызывающе, отозвалась мать. — Она уже достаточно взрослая. Я тебя не понимаю».
«А я вмешаюсь», — продолжал упорствовать отец.
«И чего ты будешь вмешиваться?» — повторила в свою очередь мать.
Весь этот разговор показался мне бесполезным, даже глупым. Я продолжала прислушиваться, но какое-то время не слышала ничего. Потом я вдруг обратила внимание, что скрип паркета прекратился и затихло постукивание спиц. Я быстро обернулась и так же быстро вновь уткнула нос в лежавшую передо мной тетрадь. Я ощутила, как у меня вспыхнули щеки, как громко забилось сердце. Мои родители стояли и напряженно смотрели друг другу в глаза. И тут я заметила, что моя мать, всегда такая сильная и гордая, под взглядом отца, который, видимо, хотел этим подчеркнуть глубокий смысл казавшегося незначительным разговора, мгновенно покраснела, как лицо ее и руки покрылись красными пятнами, а пальцы, державшие вязанье, задрожали. Я и сейчас вижу, как дрожат в ее руках длинные алюминиевые спицы с пробками на концах и, словно две индикаторные стрелки, через особую систему механических рычагов обнаруживают и делают зримыми тайные движения сердца. Через какую-то долю секунды мне стал понятен смысл бессвязных реплик, мне неожиданно стало ясным и оправданным холодное отношение жены Петрашку к нам. Действительно, моей матери было безразлично, случится ли что-либо непоправимое с ее дочерью, а если бы это было и небезразлично ей, то она все равно не могла бы защитить дочь от Пенеску. Они с самого начала обрекли Марию на жертву, и удивление матери было вызвано именно тем, что отец своими словами нарушил молчаливо принятое соглашение. Потом она вдруг поняла, что же именно хотел он сказать, и вот тогда-то покраснела и руки ее задрожали. Она покраснела и задрожала не перед моим отцом, не перед условностями морали, во имя которой говорил он, а потому что она любила, и отец неожиданно, сам того не ведая, заставил ее увидеть и понять, что же такое, произошло с ней за последнее время. Ведь отец мой говорил не об отношениях между Марией и Пенеску, а о ее собственном чувстве к Петрашку, которое заметила его жена, тетечка Мэриуца. Но мой отец все же не ошибался, когда хотел вмешаться в отношения Пенеску и моей сестры, потому что он ощущал, может быть, весьма туманно, интуитивно, однако вполне справедливо, что между появлением Пенеску в нашем доме и чувством моей матери есть какая-то, а возможно, и самая прямая связь. Пенеску принадлежал к другому кругу, более высокому, чем наш, более сильному. Он был идеалом, к которому стремились все окружавшие нас люди, он принадлежал к крупной буржуазии! И он принес с собой, как это мне стало ясно позднее, более широкие взгляды, иную, более притягательную мораль, по сравнению с которой наши умолчания, наша омертвевшая мораль казалась какой-то провинциальной, неэлегантной гримасой. Во всяком случае его мораль, мораль Пенеску, была более сильной, поскольку она принадлежала более мощному социальному слою, которому мелкая буржуазия пыталась подражать и к которому она испытывала постоянную зависть. И эту перемену в атмосфере нашей жизни Пенеску внес не только тем, что он явно стремился ухаживать за Марией на глазах у ее родителей, но и еще раньше, своими первыми жестами, может быть, даже тогда, когда он с церемонностью, полной юмора, пожал мне руку и как бы сказал: «Меня поражают, дорогая барышня, люди этого городка странным отсутствием юмора, своей неприятной закоснелостью! Да, моя нежная подружка, — как будто говорили его сдержанные и благородные жесты, — да, да, я удивлен, я, можно сказать, даже уязвлен тем, с какой серьезностью они относятся ко всем своим поступкам, а также к понятиям, определяющим достоинства и обязанности гражданина. О, вполне понятно, я не против тонкости, правды, чести и вообще человечности, но ради бога, почему у этих людей так мало юмора! — Я как будто и сейчас слышу его приятное грассирование. — У англичан чувство юмора является почти эквивалентом добропорядочности! Я согласен уважать мораль, которая идет от бога, но давайте делать это с юмором! На страшном суде… — И здесь я очень, отчетливо вижу господина Пенеску с его неизменной улыбкой в уголках тонко очерченных губ. — На страшном суде, я уверен, господь бог, слушая длинное перечисление моих достоинств и недостатков, остановит меня усталым жестом и ласково спросит, обводя взором сонм святых: «Скажи, сын мой, в своей грешной земной жизни обладал ли ты чувством юмора? Не истолковывал ли ты порою мои законы безо всякого воображения, как это делали жители скучного городка X.? Знай, что я могу простить все, только не отсутствие такта и юмора!»