Тут меня схватили сзади за плечи и резко развернули. Юрка подошел не с Ораниенбаумской, а с Малого — должно быть, вышел туда по моей Гатчинской. Так оно и было.
— А я мимо твоего дома прошастал, может, думал, успею у парадняка подловить. Держи тетрадку! — Он достал ее из-за пазухи и вручил мне.
Под угловым фонарем я в первый раз как следует разглядела его лицо. Оно, пожалуй, могло бы считаться даже красивым — с черными бровями, глубокими карими глазами и густыми ресницами, маленьким и припухлым ртом, — если бы не чрезмерно большое расстояние между коротковатым носом и верхней губой, делавшее лицо несколько странным (а через много лет, припоминая его, я напрямик скажу— дегенеративным). Рост его, во время танцев представлявшийся мне почти высоким, оказался весьма средним. Ну что ж, не мне быть чересчур разборчивой, все это вполне подходило, ведь не урод какой-нибудь и ясно, что мной интересуется. Все же лучше, чем ничего, для меня сошло бы и что-нибудь похуже, еще и повезло, по совести говоря. Я наверняка так же рванулась бы к нему, будь он даже совсем неказист и мал ростом… Он тем временем тоже разглядывал меня.
— А ты ничего чува, на подходе к стилю. Голландочка красненькая и шарфик, все законно. Знаешь, чего не хватает, так это красного пояска, ну, видала такие, пластиковые, в мелкую дырочку, еще прямо на пальто их носят. Чего ты не купила, они в любом галантерейном, и дешевые, всего по четыре пятьдесят, а был бы полный стиль.
— Купила! — грубо передразнила я, подделываясь под него, ибо не ожидала, что он начнет с обсуждения моей одежды и промтоварных цен. — Купила-притупила! На меня и так денег прорва идет, а у нас дома бюджет.
— Да, это ты в жилу, — согласился он, — им всегда мало. Я вон третий разряд уже имею, прилично приношу, а моя все ноет, мол, кругом дыры. Купила недавно мне лондонку, говорить не о чем, тридцать с чем-то, а шамает за нее меня прямо без масла. — Он еще глубже надвинул, чуть ли не на нос, свою довольно безобразную, но модную тогда кепку «лондонку», рябую и длинноворсную, которая туго облегала его голову, делая ее узкой в затылке. — Траты, хнычет, какие! А я ж ничего особенного и не прошу. Под Новый год еле уговорил ее из дивана довоенное отцовское пальто достать, плечищи ватные из него вынуть, чтоб плечи на руки немножко обвисали, чтобы в стиль, а уж потом неделю уламывал укоротить до полуперденчика, — беззастенчиво выговорил он, — укоротила, и видишь, до чего колоссально! Знаешь, как сейчас «Мишку» стиляги переделывают?
Мишка, Мишка, где твое пальтишко,
Модное, короткое, без плеч?
Самая нелепая ошибка,
То, что ты не смог его сберечь! —
спел он и взял меня под руку, не крендельком, как девочки, а крепко сжав пальцами сквозь пальто мякоть моей руки чуть ниже подмышки. Мы прохаживались вдоль тех же витрин булочной туда-сюда, туда-сюда. Дурацкий разговор о «лондонках» и пальто все продолжался, и может быть, именно потому, что он шел об одежке, мне вдруг показалось, что мы с Юркой ходим под руку совсем голые, ну, как я вчера ночью перед трюмо, и мне стало стыдно до отупелого, растерянного безмолвия. Я молчала уже несколько минут и, понимая, что дальше так нельзя, замечая, что и он почему-то внезапно смолк, спросила, запинаясь:
— Юра… скажи, пожалуйста… а ты стиляга?
— Какой же я стиляга, — возразил Юрка, — я только канаю под стилягу. У стиляги и корочки должны быть не как мои, а такие, знаешь, потрясные, на рубчатой микропорке, дорогущие, и брюки куда поуже, и стрижка под Тарзана, сзади подлинней. А что у меня, одна лондонка да пальто укороченное… Ну, ничего, — бодро прибавил он, — только давай будем живы, а там до всего доживем. Будут у меня и коры клевые, и у тебя поясочек красненький, и корочки другие, — он указал на мои потертые мальчиковые ботинки, порыжелость которых хоть не была столь заметна в темноте.
Следуя за его взором, я поглядела на свои «корочки», почти готовая отрубить их вместе с ногами. Но Юрка все не отпускал мою руку, и тот самый вид МОЕГО, который я почувствовала во время танцев, просачивался сквозь пальто из его пальцев в мою руку, толкался в нее, точно намекая, что ОН еще и не загорался, что это так, подносят спичку к растопке, и что главное для НЕГО — заняться, а потому ЕМУ совершенно наплевать, о чем бы мы там ни разговаривали, хоть об одежке, хоть об картошке, лишь бы Юрка вот так водил меня под руку и МОЙ давал бы нам знать о себе.
— Лучше скажи, Ника, — сказал Юрка, — ты завтра к Инке придешь?
Тут только до меня дошло, в каком аховом положении я оказалась.
— Что ты, мне к Инке больше нельзя! Сегодня, знаешь, у нас в школе родительское было, так моя мама с Евгенией Викторовной там вдрызг разругались. Евгения Викторовна считает, я Инку порчу и от занятий отвлекаю, а моя мама говорит, что Инка не лучше.
— Что, и серьезно сцепились?
— Хуже не бывает! «Сплетясь, как пара змей»!
— Это ты откуда?
— Разве не знаешь? Из «Мцыри» Лермонтова.
— Я ж семилетку только кончил, деточка. Халяво дело, выходит, — угрюмо сказал он, — ведь тебе и звякать не годится, ты вон как выгибалась, Инку из меня строила, да и то под конец лажанулась… Как же нам быть? — спросил он, как будто это объединяющее «нам» было давно уже обсуждено и решено обоими вместе. — Придется с ходу сегодня же на завтра час и место назначать, а тут риск, вдруг ты не сможешь или я задержусь. Ну, руби, когда и где.
— Знаешь что, Юра? Я завтра после уроков в Промку, в библиотеку пойду, к английскому готовиться, у нас на днях внешкольное чтение. Посижу там часа два, к пяти выйду. Вот и встречай меня в пять у Промки, сбоку, там вход с Малого и у дверей «Библиотека» написано. Понимаешь где? Это дом культуры Промкооперации…
— Понимаю, не детсадовец. Заметано, в пять у Промки, железняк.
— А мне сейчас лучше бежать. Я ведь на секунду выскочила, вроде только тетрадку у Инки взять.
— Не рыдай, тетрадка у тебя. Хихикс, здорово, что она подвернулась, а то я все никак додуть не мог, как бы это с тобой отдельно. Я тебя сейчас до дому провожу. Только знаешь, похиляем по Оримбаунской, — так выговаривали это название многие жители Петроградской, не он один, — и до Геслеровского, а там на твою Гатчинскую — и до ворот. Круг, в общем, сделаем.
Мы свернули в Ораниенбаумскую. С Юркой и с этим МОИМ, проталкивающимся из его руки ко мне, я не боялась по ней идти. Одна бы я ни за что тут не пошла, тем более ночью. Я слишком много знала про эту улицу. Знала, например, КАКИЕ ПЛИТЫ СТАРОГО ТРОТУАРА ЛЕЖАТ ТАМ ПОД НОВЫМ, ВСЕГО ДВА-ТРИ ГОДА НАЗАД НАКАТАННЫМ АСФАЛЬТОМ.
Кочан
Раннее промозглое ноябрьское утро. Мы с бабушкой ходим по магазинам. Мне вот-вот стукнет десять, я учусь в 3–I, причем во вторую смену, поэтому-то и взята за продуктами.
1946 год, времена скудные, только-только послевоенные, вечерами даже не всегда дают свет, и на столе появляется керосиновая лампа с массивным резервуаром, где вяло бултыхается, как широкий плоский червь, длинный фитиль. Вылезая уже не белыми, а черноржавыми, обгорелыми концами в две закругленные щели медной горелки, он питает керосином МОЙ. ЕГО в этой лампе я люблю еще больше, чем в керосинке: ОН горит прямо перед носом, на столе, за чистым прозрачным стеклом; не надо идти на кухню, к мутному слюдяному окошечку, чтобы разглядеть ЕГО ручную, легко регулируемую жизнь. Свету МОЙ дает мало. Правда, ЕГО можно подкрутить повыше, прибавляя свету, но лучше не рисковать: бывают случаи, что МОЙ вдруг бунтует, устремляет свое острие в суженную верхнюю часть лампы и дымно извергается оттуда, поднимая облака черной вонючей гари под колпак бесполезного в такие вечера абажура. В минуту ОН ухитряется закоптить абажур, осесть крупицами гари на клеенку стола, довести стекло лампы до непроглядной черноты, поднять переполох и вихри ругани. Видимо, МОЙ дает этим понять, что даже в настольной лампе не так уж ОН безобиден, шутить с СОБОЙ не позволит. Потому я обычно прислоняю книгу прямо к резервуару лампы, непозволительно читая за едой.