Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Шаг за шагом переставляя перед собою столешник, я приволокла его в переднюю, сняла в столовой матрац со своей кровати, и, собрав последние силенки, всадила его в переднюю и бухнула на бильярд, поставленный на ножки. Затем охапкой притащила свою мерзкую постель, кое-как оснастила новую «тахту» и прикрыла ее «девичьим» розовым покрывальцем.

Письменный стол и шкаф ставить было некуда. Можно разве что устроить себе туалетный столик из станка от бабушкиной зингеровской швейной машинки, давно и безвозвратно сданной в ремонт. Это не особенно смутит их: никому не нужный станок лишь зря загромождает спальню. Станок приволочь оказалось нетрудно. Но какой же туалет без зеркала? Я сняла со стены передней дедово ясное зеркало с отбитым нижним углом и установила его на машиночном станке, который застлала кружевной салфеткой, стащенной из материного шкафа. В столовой осталась неприятно зияющая рама кровати, в спальне — пыльный, в клочьях, прямоугольник пола, где стоял станок.

Но в передней сделалось неплохо, почти уютно, даже оригинально. Низкое ложе, застеленное розовым; свое собственное оконце с подобием цветов (бабушка проращивала на нем луковицы в баночках). Только вот уж очень бросается в глаза отбитый уголок зеркала на «туалете», — следует замаскировать. Я принесла с приемника в столовой узкую вазочку-стойку с парафиновой, «совсем как настоящей» розой, со вчерашнего дня уже успевшей намагнитить на себя изрядную пылевую бахрому, и заслонила ею дефект зеркала. Все равно мать часто ругает за эту розу бабушку, упрекая в «дурновкусии». Конурка начала обретать черты скромной, опять-таки «девичьей» уединенности, особенно когда я разложила на салфетке перед зеркалом «туалетные принадлежности»: расческу с выломанными при раздирании колтунов зубьями, черные заколки с грубыми замочками и пустой флакон из-под материных духов «Кармен», брошенный было ею в ведро, но вот и пригодившийся. Эти атрибуты изящества я дополнила статуэткой, безбоязненно взятой из спальни, — дедовским сидячим глиняным бульдогом, таинственно-безобразным, бледно-зеленым, с красными зенками, которого дед, по преданию, свято хранил, что наводило бабушку на подозрение: уж не подарен ли он ему неизвестной «пассией»?.. Я вышла в столовую, сняла с бабушкиного шкафа фанерный посылочный ящик, выгребла в него все свое позорное и публично опозоренное тряпье, принесла в переднюю и спрятала за салфеткой «туалета», на узорчатой чугунной педали, некогда приводившей в движение машинку.

Я все успела; укрытие было обеспечено, главное, отдельное. Не беда, что окно без занавески, что с лестницы так и задувает, что украшения туалетного столика убоги, что в комнатке слишком много дверей: их можно закрыть и остаться одной, без них без всех. Да, но на чем же я буду заниматься, если нет стола? Конечно, можно писать и лежа, еще и вольготнее, без этого хваленного Румяшкой солидного мраморного письменного прибора. Моя австрийская шариковая ручка пока работала. Я улеглась на «тахту» и принялась писать немедленно: текст нового письма к МОЕМУ и МОЕЙ созрел у меня по дороге домой. Я выдрала из многострадальной тетради по трите пару двойных листов, переложила их копиркой, давным-давно запасливо украденной у матери, и приступила к посланию.

«ДОРОГИЕ МОИ, ЕДИНСТВЕННЫЕ МОИ МОЯ И МОЙ. — карябала я. — НАСТУПИЛ ДЕНЬ, КОГДА МНЕ СТАЛО СОВСЕМ НЕ К КОМУ ОБРАТИТЬСЯ, КРОМЕ ВАС. ТОЛЬКО ВЫ МОЖЕТЕ ПОМОЧЬ МНЕ СДЕЛАТЬ ТО, ЧТО Я ЗАДУМАЛА, ИЛИ, НАОБОРОТ, ПОМОЧЬ МНЕ НЕ СДЕЛАТЬ ЭТОГО. МОЙ… Я ДАВНО ПОНЯЛА, ЧТО ПОЖАЛЕЮ ОТДАТЬ ТЕБЕ НА СЪЕДЕНИЕ СВОЙ ДОМ. ТО ЛИ МОЯ ВО МНЕ ЭТОГО НЕ ПОЗВОЛЯЕТ, ТО ЛИ Я САМА — СЕБЕ, А МОЖЕТ, ЭТО ОДНО И ТО ЖЕ, КТО ЗНАЕТ? НО ТЫ, МОЙ ВО МНЕ, ДО ТОГО ИЗГОЛОДАЛСЯ, ЧТО ПОРА, ПОРА ТЕБЯ КОРМИТЬ, НЕ МОГУ БОЛЬШЕ ЧУЯТЬ ТВОЕГО НЕВЫНОСИМОГО ЖЖЕНИЯ. ЗНАЕШЬ ЧТО, ЕШЬ МОЮ ШКОЛУ, ЕШЬ ВСЕМИ СВОИМИ ЯЗЫКАМИ, ЧТОБЫ НЕ БЫЛО ЕЕ И МЕНЯ В НЕЙ, ЕШЬ ДО ПРОЗРАЧНОГО ОБУГЛЕННОГО СКЕЛЕТА, КАКИХ ТЫ МНОГО ОСТАВИЛ НА ПЕТРОГРАДСКОЙ В ВОЙНУ. У МЕНЯ ВСЕ ГОТОВО, МОЙ. СПИЧКИ И ДВЕ БОЛЬШИЕ БУТЫЛКИ ДЛЯ КЕРОСИНА ИЗ-ПОД «ОПЯТЬ» УЖЕ В ПОРТФЕЛЕ, КЕРОСИНОВЫЙ БАЧОК ВЗЯТЬ НЕЛЬЗЯ, ПОТОМУ ЧТО МОГУТ ХВАТИТЬСЯ. «МАНИКЮРУ», ТЫ НЕ ДУМАЙ, Я НИЧЕГО НЕ СКАЖУ, ДОЙДУ С НИМ НА ПРОЩАНЬЕ ДО ШКОЛЫ, А ПОТОМ ОСТАНУСЬ ТАМ ОДНА. МОЯ… ТЫ ВИДИШЬ, НА ЧТО Я ИДУ. ЕСЛИ ТЫ НЕ ПРОТИВ, СДЕЛАЙ ТАК, ЧТОБЫ МНЕ ЭТОГО НЕ ДЕЛАТЬ, ВОВРЕМЯ ЗАЛЕЙ, ИЛИ НЕТ, НИЧЕГО НЕ ЗАЛИВАЙ, НЕ МЕШАЙ. Я ЗАПУТАЛАСЬ И НЕ ЗНАЮ, КОГО ИЗ ВАС О ЧЕМ ПРОШУ, МОЖЕТ, ВАС ОБОИХ, МОЖЕТ, САМУ СЕБЯ, А МОЖЕТ, ЭТО ОДНО И ТО ЖЕ? ПРОСТИТЕ ЗА ДУРАЦКОЕ ПИСЬМО И ЗА ТО, ЧТО ДЕЛАЮ ТОЛЬКО ДВА ЭКЗЕМПЛЯРА, У МЕНЯ МАЛО КОПИРКИ. НО ВЫ ВЕДЬ ОБА — ВСЮДУ, ЗНАЧИТ, ПРОЧТЕТЕ ВСЕ РАВНО, ГЛАВНОЕ НАПИСАТЬ, Я И НАПИСАЛА. СЛАВА ОГНЮ И ВЛАГЕ, ПЕРУ И БУМАГЕ ВО ВЕКИ ВЕКОВ. ПОКА».

Подписаться я не успела, — хлопнула дверь из коридора в столовую, быстрые шаги матери достучали до пустой рамы моей кровати, замедлились перед нею, затем, теряя уверенность цоканья, проследовали в спальню и возле угла, где прежде стоял машиночный станок, утратили всякий звук. Мать вошла из спальни в переднюю совсем тихо. Я встала ей навстречу.

— Что ты затеяла? — спросила она, непривычно говоря во втором лице от изумления. — Какую, извольте видеть, невинненькую светелочку себе спроворила! Что за теорему ты этим хочешь доказать?

— То, что не нуждается в доказательствах, называется аксиома. Разве не ясно? Не хочу с вами быть.

— Ты, позволь уточнить, рассудила от нас отделиться?

— Уточняю: решила.

— Но если уж отделяться, то в полной мере, разреши заметить. Не надеешься ли ты, что мы при этом будем тебя по-прежнему кормить и одевать?

— Но я же сама еще не могу…

— Зато, кажется, вполне можешь заводить ранние связи. Хотелось бы тебя уведомить, что никто не обязывал меня откармливать жирных гусынь на потребу неизвестным мужикам!

С этими словами она закатила мне такую пощечину, что я повалилась на пол передней и осталась лежать, не в силах подняться. Повергла меня не столько сила удара, сколько тон последних фраз матери. Этот привкус глубочайшей личной обиды, намеренно и направленно нанесенной как раз ей, ущемляющей и обездоливающей именно ее, появился в витиеватых оборотах матери совсем недавно, после того как Юрка позвонил мне в день урока танцев, и с тех пор все усиливался и усиливался вплоть до нынешней пощечины.

Мать присела надо мной, потянула за руку — поднять, но я вырвала руку и продолжала валяться, разглядывая оказавшиеся у самых глаз старые, в бордово-промастиченных трещинах паркетины.

ПО ИХ РОВНЫМ КВАДРАТАМ ДО ВОЙНЫ НИКОЛАЙ ИВАНОВИЧ ВАВИЛОВ, КАК БРЕВНО, ТАЩИЛ В КАРЕТУ «СКОРОЙ ПОМОЩИ» МОЕГО ДЕДА, ОТПРАВЛЯЯ ЕГО НА СМЕРТЬ В БОЛЬНИЦУ И ТЕМ САМЫМ СПАСАЯ ОТ ДЕЙСТВИЯ «НАПИСАННОЙ НА ДЕДА» БУМАГИ, — ТАЩИЛ НАД ЭТИМИ САМЫМИ ИЗВИЛИСТЫМИ ТРЕЩИНАМИ, В КОТОРЫЕ ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО ЛЕТ НАДОЛГО ЗАБЬЕТСЯ МЕЛКАЯ СТЕКЛЯННАЯ КРОШКА ОТ СТАЛИНСКОГО ПОРТРЕТА, ЧТО МЫ С МАТЕРЬЮ РАСКОЛОТИМ НОГАМИ ВСЁ НА ТОМ ЖЕ МЕСТЕ.

Несвершенное

…Едва мы встретились, я заканючила уже привычным тоном:

— Юр, вот какое дело. Завтра по химии опыты с керосином, нам сказали по литру принести. Надо сейчас в керосиновой купить, в школу оттащить и где-нибудь там оставить, чтоб завтра с утра раннего этим не заниматься. Поможешь портфель донести?

— Об чем речь, Ник? Надо, значит, железняк, купим и допрем, хотя и фартовей время могли бы проваландать. Хряем в керосинку.

Мы похряли моей обычной утренней дорогой в школу и вскоре вошли в «керосинку». Я так любила эту лавчонку, что в младших классах нарочно, даже посланная не за керосином, забегала туда нюхнуть ее жирного москательно-скобяного воздуха. Он состоял из керосинового, мастичного, скипидарного и кисло-железного слоев. Керосин тяжко и сытно бултыхался в оцинкованных резервуарах, откуда его черпали специальным ковшиком и через воронку вливали в покупательскую посуду; аппетитные пласты рыжей мастики отваливались под узким длинным ножом продавца на оберточную бумагу и затем взвешивались на зеленых весах в виде двух колеблющихся и встречно уравновешивающихся «уточек»; на полках теснились занятнейшие инструменты, в том числе и моя давняя мечта — разновес, набор никелированных гирек, мал-мала меньше, в уютных гнездышках деревянного футляра.

90
{"b":"816265","o":1}