Этот же язык, понимаемый как культурный код, являлся в аналитических сочинениях ответственных за умиротворение Горного Края чинов и их агентов одной из наиболее общих и ценных этнографических характеристик. Этот факт подтверждается эффективным использованием языка в качестве аналитического критерия при конструировании внутренне однородного ареала: ирландский язык оказывался структурообразующей особенностью этнографии мятежного края.
Переосмыслив историю как историю «обычаев и нравов», европейская философия XVIII в. наметила путь от истории к этнографии. При этом нравы использовались как индикатор, позволявший отличать «цивилизацию» от «варварства». Такая культурная антропология была характерной чертой и шотландского Просвещения. Воспользовавшись проницательной формулировкой Вульфа, отметим, что, вплетая в повествование и ирландцев, и горцев, и американских индейцев, этнография XVIII в. пыталась сформировать целостное представление о варварстве. XVIII в. все больше интересовался «дикими» народами и «картой человечества»[404].
При этом следует иметь ввиду, что воображаемый не значит менее реальный. Антропология XX в. позволяет по-новому взглянуть на этнографию Горной Шотландии конца XVII — первой половины XVIII в. Так, рассматривая колдовскую практику племени азанзе, Питер Винч пришел к выводу, что для того, чтобы изучить социальную жизнь азанзе, вращающуюся вокруг репрезентаций колдовства, антрополог должен вынести за скобки вопрос о том, существуют ли ведьмы «реально»[405]. Для того чтобы понять специфику репрезентаций Горной Страны как составной части охватившей оба берега Северного канала «Ирландии», нужно вынести за скобки (по крайней мере на время) вопрос о том, действительно ли (и до какой степени) шотландские горцы в XVIII в. были ирландцами.
Вместе с тем необходимо иметь в виду, что «варварство» гэльских окраин на протяжении XVIII в. было призвано содействовать решению различных задач. Укрепление унии между Англией и Шотландией и сотрудничества между протестантской элитой Ирландии и Лондоном были только одними из них. Во второй половине XVIII в. «отсталость» шотландских горцев в развитии оправдывала почти непрерывный процесс их рекрутирования в хайлендские полки. В контексте вспыхнувшего в 1798 г. восстания в Ирландии представление о «варварстве» гэлов «Изумрудного острова» должно было скрыть тот опасный и оттого особенно неприятный для Лондона факт, что мятеж далеко не везде на острове носил этнорелигиозный характер[406].
Любопытно, что уже в XIX в. такой сконструированный образ мятежа будет использован католическим ирландским национализмом и сыграет свою роль в укреплении также и протестантского ирландского национализма, что уже в XX в., в свою очередь, придаст процессу отделения Ирландии от Великобритании форму гражданской войны.
Таким образом, к началу XVIII в. наука и литература уже провели «первичную подготовку» для последующей «цивилизации» Горного Края, изображая его жителей такими же «дикарями» и «варварами», какими в свое время (в том числе в XVIII в.) представлялись ирландцы (еще раньше — валлийцы, но с другим идейным подтекстом), и подкрепляя мысль о цивилизующей миссии Соединенного Королевства в Горной Стране[407].
Успех той или иной интерпретации во многом зависит от ее совместимости с другими репрезентациями. В модель англоязычного протестантского дискурса о «цивилизации» Британских островов с самого начала был встроен определенный «гэлизм» (и в этом смысле параллели уместны между шотландскими и ирландскими гэлами), аналогичный в сущностных чертах (возьмем наиболее примечательный в последние десятилетия пример) ориентализму Европы Нового времени, как его понимал в своем широко известном исследовании Э.В. Саид[408].
Наблюдается своеобразная коннотация исторических образов: изображаемый комментаторами горец времен первых Ганноверов очень похож на ирландца времен поздних Тюдоров (при том, что XVII в. не стал пробелом в этой традиции: достаточно упомянуть сообщения об «избиении» протестантов в Ирландии в 1641 г. и страх повторения этих событий в 1689–1691 гг. и значительно позже[409]). «Описание Ирландии» Файнса Морисона, составленное еще при Елизавете и вновь опубликованное в 1735 г. (не подобные ли штудиям вождя Фрэзеров и генерала Уэйда сочинения сообщили «Описанию…» в первой половине XVIII в. новую актуальность?), — показательный пример для сравнения[410]. Это одновременно и напоминание о том, как важен порой дискурсивный контекст: тексты не могут со временем оставаться «теми же самыми» (хотя, разумеется, существует определенная преемственность их восприятия).
Таким образом, сформировался определенный исследовательский менталитет. Так как британские власти вполне разделяли с учеными и путешественниками принятые в их среде образы «отсталости» и «варварства» гэлов (и ирландцев, и горцев, чей язык именовали «ирландским» еще в первой половине XVIII в.), этот «гэльский» словарь социальной лексики комментариев к состоянию Горного Края, видимо, изрядно поспособствовал доведению соображений их авторов до Лондона.
В борьбе с ганноверским Лондоном якобитизм принял интерпретацию, навязанную противником, — военно-политическое противостояние на почве столкновения «варварства» и «цивилизации». И хотя их соотношение сторонники изгнанных Стюартов трактовали как оппозицию шотландских традиций англизации Северной Британии (в смысле подчинения одной страны и культуры другой), категория «горец» оказалась политизированной, и это обстоятельство было началом конца политического якобитизма[411].
С одной стороны, комментарии «шотландских» чинов и агентов правительства порой противоречили друг другу в выборе оптимальной стратегии «цивилизации» Горного Края, порождая конфликт этнографических интерпретаций, особенно очевидный при сопоставлении официальных аналитических сочинений о состоянии Горной Страны, имевших открытое хождение в публичном пространстве Соединенного Королевства в 1689–1759 гг.[412]
С другой стороны, идеи Просвещения были универсальным эквивалентом обмена этнографическим знанием между комментаторами. Другими словами, народы, населявшие окраины европейских империй, рассматривались в качестве релевантных друг другу на основе упрощения их отличительных этнографических характеристик в рамках культурного перевода местных реалий ответственными за умиротворение и «цивилизацию» этой «дикой» периферии чинами (стадиальная теория исторического развития, сравнительная филология этнического различия и популярные учения о социальных иерархиях в области естествознания). Разница же в переводах на практике зависела не только от интеллектуального контекста этнографических репрезентаций, но и от форм и методов сопротивления горцев в Хайленде, в том числе от конкретных военно-политических обстоятельств.
При этом все комментаторы соглашались, что «завершение Унии», как модернизация Горной Шотландии, является конечным результатом хайлендской политики Лондона. Идеальный вариант заключался в исчезновении самого предмета их этнографических штудий — говорившего на «ирландском» языке «варвара» в Хайленде. Стадия варварства, зарезервированная за шотландскими горцами, таким образом, предполагала, что источник цивилизации — Лондон, а дальнейший вектор социальной эволюции края — исчезновение феодально-клановых отношений и кланов.
Такая форма этнографического «прочтения» правительством, его чинами и агентами в Горном Крае местных реалий, определяемого известными рамками культурного перевода, предполагала, что содержание этого процесса будет представлять собой вполне определенное сочетание познавательных и административных практик в хайлендской политике Лондона. Именно эта практическая этнография «полевых исследований» была призвана стать связующим звеном между теоретическим определением и практической реализацией модели интеллектуальной колонизации Горной Страны и расширения британского присутствия в крае вообще.