Кореш уже несколько раз смотрел на часы и говорил, ни к кому не обращаясь, вроде бы размышляя вслух:
— А время-то к обеду…
Остальные вроде бы не обращали внимания на эти слова, но работали злей.
Иван вытер руки ветошкой, оглядел всех и успокаивающе усмехнулся.
— А куда мы бежим? Полдела впереди. Давайте-ка завтракать.
— Может, обедать? — поправил Кореш.
— А все равно…
В праздничные и воскресные дни фабричная столовая не работала, подсобники приносили еду с собой, но в теплое время года все равно собирались возле столовой. Там, между зданием дирекции и корпусами, была небольшая площадка, выложенная булыжником. К ней примыкала зеленая лужайка с десятком деревьев и врытым в землю деревянным столом.
Бригада вышла из фабричного корпуса и увидела, что не она одна сегодня завтракает столь поздно или обедает так рано. За столом сидели несколько человек, среди них Иван Маянцев узнал электрика, слесаря котельной и медника, известного всей фабрике своей скаредностью и тупым упрямством.
Ремонтировщики пристроились к тому же столу — сидевшие за ним потеснились, — развернули свои кульки и пакеты. Медник, вытряхивая из кефирной бутылки прилипшие к донышку белые сгустки, спросил строго, будто начальник подчиненных:
— Чего позже всех?
Анатолий махнул рукой:
— «Англичанка» досталась.
Медник кивнул:
— Ясно. На ней то и дело барабаны распаиваются.
— Да вроде барабаны ничего. Так, Кореш?
— Угу, — промычал тот: рот у него был полон, щеки оттопырились.
— Это хорошо, сказал медник. — Вам легче, мне меньше заботы.
Павел машинально прислушивался к разговору, а сам смотрел на серо-зеленые ветви ближнего тополя, усыпанные разорвавшими почки растопырившимися листьями. Были они остры, как воробьиные клювы, и запах у них был клейкий, прохладный, словно у мятных конфет. Удивительно ярко, объемно рисовались они на глубокой синеве неба. Если бы этот день был у него свободным, он ушел бы по железнодорожному полотну мимо своей школы-семилетки и кирпичного завода, труба которого похожа на морковину, за город, к болотистому озерку, где он как-то в детстве поймал тритона, к невысоким, раскинувшимся по вспаханному скату холма деревцам плодопитомника, к удивительно густому подлеску на берегу мелеющей речки… Конечно, он может пойти туда завтра, но завтра для всех начало новой рабочей недели. А хочется, чтобы еще кто-то вместе с тобой увидел все то, что дорого тебе: разлившуюся по долу, светлую речку, пушистые, в желтой пыльце цветы вербы, жаворонков в небе… Если бы он сегодня не работал, повел бы туда маму и сестренок. А завтра? Завтра мама работает, сестренки одна в детсад, другая в школу…
Оттого, что долго сидел с запрокинутой головой, неприятно заныла шея. Павел оглядел людей, что были возле, и задержал взгляд на Володе. Какое у него хоть и некрасивое, но живое, хорошее лицо!
Павлу припомнилось, как однажды, когда Володя болел, его проведали всей бригадой.
Жил он в маленькой комнате, которую снимал в частном доме. На стене, над кроватью висел портрет Есенина, вырезанный из «Огонька». Окно комнаты выходило в сад, тенистый и уютный, а на окне сидел соседский кот — белый в серых подпалинах. Володя тогда рассказывал, что кот летними ночами приходит к нему и клубком сворачивается у него в ногах поверх одеяла. Володе хотелось думать, что кот понимает его одиночество и потому приходит к нему, мурлыканьем наполняя темную пустоту вокруг.
Впрочем, ощущение одиночества не было глубоким и постоянным. Оно посещало Володю только в выходные дни, в те его выходные, когда шумят фабричные корпуса, люди спешат на смену или со смены, а ты остаешься один.
В остальные дни недели с ним была его бригада. «Вы моя первая семья, — сказал он как-то, — а вторая авось приложится».
А еще Володя рассказывал Павлу, что понемногу начал обзаводиться имуществом и купил недавно в магазине перьевую подушку. Это было событие. Сквозь тонкую наволочку, прокалывая ее, лезли рябенькие и белые перышки, одно из них как-то ночью угодило Володе в нос. Он чихнул, проснулся и подумал о том, что впервые в своей жизни спит на хорошей подушке, уже две недели пит, а только сегодня удивился этому.
Может, Володю позвать завтра прогуляться в плодопитомник? С ним будет все веселей…
Кореш, сидевший в ленивой позе, облокотясь на стол, сонно посматривал в сторону. И вдруг заерзал, забеспокоился.
— Исайка идет… Вот работенка! Захотел домой сходил, захотел — на базар прогулялся. Мне бы так…
И верно, по двору шел Исаев, четко выделяясь на фоне кирпичной стены прядильного корпуса черным не новым, но опрятным костюмом, белым воротником рубашки. Ходил он, немного сутулясь и опустив голову, словно неотрывно думал о чем-то, очки при этом слегка сползали по его прямому, хрящеватому носу.
— Он тут рядом живет, — сказал электрик. — Я года два с ним соседом был.
— Наверно, с тоски помер? — поинтересовался Кореш.
— Да, с ним не разговоришься. Деревянный человек. Но это у него не от хорошей жизни. Это у него от больной жены. Пластом, я слыхал, лежит уж несколько лет. Он белье полоскать на пруд ходит.
— Да ну! — удивился Володя.
— А ей-богу. Только баб стесняется. Так он выбирает время или рано утром, или поздно вечером. Моя жена все говорила: «И чего он там в своих зимних рамах видит? Ведь темка еще, а он уж с бельевой корзиной в дверь протискивается…»
— Веселенькое дело, — покачал головой Анатолий.
— Не позавидуешь, — согласился слесарь, глядя вслед Исаеву. — Он не такой уж и старый. Болезнь жены его заживо ест.
— И зря терпит, — решил Кореш, видимо представив себя в положении Исаева. — Ну, не загинаться же ему вместе с ней!
— Так-то оно так, — вступил в разговор Иван, — но вот с совестью как быть? Ты рванешься, а она держит. Вот ведь что хуже всего…
— Ну, вы тут наворочали, — сказал Анатолий. — Выходит, наш Исайка чуть ли не герой.
— Герой не герой, — возразил Иван, — а держится до последнего. Это уважать надо. — Он оглядел всех и поднялся из-за стола. — Спасибо за компанию. Пойдем трудиться.
Так получилось, что Павел и Володя поотстали. Павел думал про Исаева, и ему было почему-то совестно, неловко.
Исаева ремонтировщики не любили и в пику ему часто вспоминали прежнего мастера — мягкого, покладистого человека. Неприязнь к Исаеву передавалась от старших новеньким с первыми навыками работы.
Не избежал этого и Павел.
Немногословность и сдержанность мастера сначала ему понравились вот человек дела! — потом стали настораживать. Впечатление было такое, словно Исаев жалел сказать лишнее слово людям, а те слова, которые он все-таки употреблял, были сухи, как осенние листья.
Работая курьером планового отдела, Павел повидал всяких начальников — строгих и добродушных, веселых и вечно озабоченных, сердитых. Исаев казался ему не хуже и не лучше других. Но, придя под его начало, Павел невольно перенял и отношение к нему окружающих. Вот теперь из-за этого и было совестно.
Павел не раз видел, как Исаев, один в своем кабинетике, разбирает наряды бригадиров, по привычке держа папиросу в углу рта и морщась от дыма, щиплющего глаза. И теперь он как наяву увидел: сидит, шуршит бумагами, а глаза красные, слезятся…
— Чего, брат, приуныл? — рука Володи дружески легла на плечо Павла. — Не поняли мы с тобой Исайку, а?
— Кажется…
— Видишь, как легко в плохие человека записать. А вот докопаться, что в душе у человека, — это непросто. Ты слушай, Сверчок, о чем люди говорят, и учись. Это не всегда байки и треп между делом, хотя и не без них. Я это не раз замечал. Я когда кусошничал, было у меня такое в детстве, в войну, всяких людей повидал. Оголодаешь, придешь в село. Кто ничего не даст — пошлет подальше, кто даст, да нехотя, а человек настоящий, который с сочувствием, обязательно пожалеет, чуть не последнее отдаст. Бывает, стыд берет, когда отдают последнее, а ты это как-то угадываешь. Я сколько раз возвращал. Подкрадусь потом тихонько, на крыльцо положу или на подоконник, сам думаю: впереди еще село, как-нибудь…