Вот – перед вами баллада о Боу Да Тоне.
Тибу хотел он сместить, что тогда был на троне.
Грабил и убивал он тогда в Алалоне.
И прогневились на Боу бирманские боги:
Встретил разбойник судьбу на Катунской дороге.
Бабу Харендра остался с наградой в итоге.
Жил-был Боу Да Тон; был воином он
дерзким, бесстыдным, богатым:
И ружьё его, и сабля его
украшены были златом.
Павлинье Знамя над его парнями
было символом мощи
Жёстким от золотого шитья
и от крови людской – ещё жёстче.
Сильного – пулей, слабого – саблей
убивал разбойный владыка.
От салуи́нских кустарников было так
до чиндви́нского тика.
Он смерть на кресте посылал князьям,
жертвенный огнь – челядинам.
Он мучил старух, и, к мольбам их глух,
им нутро заливал керосином.
Меж тем за морями (где – знаете сами)
вещали газетные слизни:
«Вот – молодечество! В борьбе за отечество
патриот не жалеет жизни!»
И «Бирмáнские новости» отвергали без совести,
выдавали злобные враки
Об усталых ребятах, о белых солдатах,
что ходят в форме хаки,
Что тяжёлым шагом по холмам и оврагам
идут через джунгли, что ныне,
Совершая работу, умирают в болоте
и приют находят в трясине,
Что творят историю по Воле Виктории,
что отдают свои жизни
За Гордость Расы, за всех за нас, и
за Мир для своей Отчизны.
Из таких вот ребят был набран отряд,
(их полк звали «Чёрным Тироном»).
О’Нил-«Хитрован» этот дружный клан
возглавил в войне с Боу Да Тоном.
Семьдесят солдат составляли отряд.
Гнались они дни и ночи,
Ночи и дни гнались они
за тем, кто был зверя жесточе.
Ирландские парни из Гóлуэя,
из Лаута и Милна здесь были.
Нанося потери и неся потери,
перед смертью они шутили,
И всякий раз в их последний час,
уходя из этого мира,
Благословляли они даже грязь
на подмётках своего командира.
Им с ним повезло; но, как назло,
всё не везло с добычей:
Обойти ловушку, не попасть на мушку
у Боу вошло в обычай.
И всё ж Боу Да Тон был врагом покорён,
его терпением адским.
Он взглянул с интересом на ирландских солдат,
и его интерес был братским!
Так мир устроен: где с воином воин
воюет, там ум, разбужен,
Открывает вдруг, что лучший друг –
это враг твой, что кровью заслужен.
Раздвинули ветки; по сигналу разведки
ирландцы вышли из мрака
В ночном бою, в рассыпном строю –
атака! атака! атака!
Рванули, как бесы, из туманной завесы.
Залп! Дорога – открыта. –
Мелькнула набедренная повязка –
Мелькнула серьга из нефрита. –
Какое «ура»? Убитых – гора,
и пламя в деревне ярое,
А Боу Да Тон ушёл за кордон,
чтобы снова приняться за старое!
И, прокляв со страстью ирландское счастье,
смолкли все, и молчали, покуда
Один из них, что был скромен и тих,
не промолвил: «Ну, ловок, паскуда!»
И мёртвых своих схоронили они,
доели говядину скоро,
И, как в прежние дни, принялись они
ловить бирманского вора.
«До греческих календ», говорят,
но кому-то пришла идея,
И – понеслось: «Пока О’Нил
не вернётся с головой лиходея!»
О’Нил гонялся за ним по холмам,
на равнине его беспокоил,
Но вновь Боу Да Тон холмы оседлал
и, к тому же, силы удвоил!
Но сын Востока был бит жестоко.
Однажды в бою упорном
Разбили чёрта за пределами форта,
что бы у него опорным.
И когда Светило вниз покатило –
зá день оно устало –
В покинутый лагерь они вошли.
Деревня огнём пылала.
Там на фоне заката, которого злато
предвещало чудо восхода,
Крест чернел проклятый, где мертвец распятый
вещал, что уход – без исхода.
Но рассветного бриза, что прошёлся по низу,
на свете не было слаже,
И высокие травы перед ним величаво
склоняли свои плюмажи.
И всякий солдат в то утро был рад
тому, что на свет родился…
Но… На ýтре дня брызнул сноп огня,
и серый дым заструился.
Охнул О’Нил: благословил
пулей его самодельной
Туземный стрелок – в локоть – мой Бог! –
боль была беспредельной! –
И тем после драки обеспечил вояке
отпуск многонедельный.
(Пулю сработал местный кузнец
из телеграфного провода,
И металл, остёр, тело с тех пор
жалит, как жало овода.)
Времени мало прошло; завоняла
рана его гнилая
В душном госпитальном бараке
города Мандалая.
И дрожать постоянно рука капитана
левая стала. – Оу!
И О’Нил не раз говорил: «Ну, щас
встретить бы этого Боу!»
Потом лихорадка пришла. «Ребятки,
дело моё погано, –
Молвил О’Нил, – но… Сто б рупий дал
за голову бандюгана!»
Опахала, подвешены, скрипели бешено
и крутились неперестанно,
Но Бабу Харендра (гомáшта) был рядом,
и слышал слова капитана.
И он вспомнил Дакку, свой дом; при нём
водоём рукотворный; далее
Встрепенулась душа, и ряды камыша
он увидел в далёкой дали, и
О жене и о сыне он вспомнил, что ныне
учится в высшей школе;
Он вспомнил – и тут же мысль отогнал –
о ранах и дикой боли,
И от грёз очнулся, и почти вернулся
в явь… Однако, что это?
Серебряноглавый Боу пред ним
явился в потоках света!
И гомáшта смущённый, виденьем прельщённый,
двинув к жене и сыну,
Обманул возницу, как во сне не приснится,
не заплатив половину!
Минули месяцы. Враждебный мир
стал враждебнее вдвое:
Боу восполнил потери и вновь
встал на стезю разбоя.
А О’Нилу войны надоели; достойно
изменил он свою судьбину:
В далёком городе Симури́
нашёл он свою половину.
Была она изящна, нежна;
тихий, приятный голос;
Чистое золото – сердце её,
волос – что зреющий колос.
Но не знала, что добрые руки того,
кто ласкал, обладали даром
От плеча до пояса рассечь в бою
человека одним ударом,
И не знала, что губы, что были ей любы,
что эти вот самые губы
Команды «Пли!», «Руби!» и «Коли!»
в бою отдавали грубо,
Что в глазах, где от лёгкого вздоха её
рождаются ангелы, – черти
Когда-то не зряшно рождались: бесстрашно
он взирал на Ворота Смерти.
(Это дело такое, дело чисто мужское:
если ты – настоящий мужчина,
Ты о страшном прошлом с самомнением пошлым
не расскажешь Невесте невинной.)
И мало о прошлом О’Нил вспоминал,
умиротворён и спокоен,
И Бабу Харендра был последним из тех,
о ком вспоминал наш воин.
Обычный груз по обычной грязи
медленно и угрюмо
Правительственный караван быков
вёз по дороге Катуна.
В белых одеждах, в светлых надеждах,
поедая бирманские яства,
В конце каравана ехал Бабу,
опора, оплот государства.
И верил Бабу в благую судьбу,
довольный самим собою,
Но призрак бандита пред ним сердито
серебряной тряс головою.
Вдруг… Что случилось? Остановилась
головная повозка… Охрана
В сильном волненье; слуги в смятенье…
Э, тут дело погано!
С воем и с рыком, с криком великим
из джунглей на лужайку
Вылетел Боу Да Тон на коне,
пешими – вся его шайка.
И ружейный хор поднял общий ор
над общей зелёной кроной.
«Вот я вас!» – рявкнул бландербасс,
дробью рыгнув ядрёной.
«Вот вам, сэр!» – грохнул револьвер,
и звуки войны не ослабли,
Ибо здесь и там по прямым штыкам
застучали кривые сабли.
Людей, что бритвой, косило битвой,
и сталь со страстью бесчинной
Плоть живую, звеня, торжествуя,
делала мертвечиной!
И с бычьей тоской на обычай людской
животные смотрели печальные,
Где души из тел в иной предел
взлетали в миры изначальные,
На многих возню, на двуногих резню,
на приливы её и отливы,
Где Знамя Павлинье взметалось ныне
величественно и горделиво.
Но драки нет злей, и нет веселей,
и не бывает зловещей
Той, где правительственный караван
Боу сжимает, что клещи,
И подумал Бабу: «Искушать судьбу
мне, пожалуй, что нé для…»
И подумал Бабу: «Искушать судьбу
не бу… Сбегáю немедля!»
Но судьба решила на свой манер
(как это бывает обычно):
Последнюю повозку с бою взять
Боу решил самолично!
Но тот, кто дёру давал в ту пору,
увидев, что Боу рядом,
Воскликнул: «Ах!» и – на Боу в страхе
свалился живым снарядом!
Бабу годами служил властям
под гнётом двойного груза:
Росла с годами мошна с деньгами,
а также росло его пузо.
Двадцать стóунов весил доспех
на Боу (об этом торговцы
Помнят – и всюду праздному люду
блеют, что глупые овцы).
Двадцать стóунов весил Бабу
(плюс высота и скорость),
И Боу с Бабу вступить в борьбу
помешала внезапная хворость.
Внезапная бóлесть закончила повесть,
потух разбойный пламень,
И Боу Да Тон повалился, как бык,
и на месте застыл, что камень.
Бабу на разбойнике, почти на покойнике,
от страха взвыл оголтело,
Но Боу дух, как и пламень, потух
и с шипеньем покинул тело.
Так в бою за добычу свою
жалко и некартинно
Боу, страшный чиндви́нский смерч,
сдох, как простая скотина!
Однако ж, вернуться пора в Симури́,
вернуться пора в то место,
Где О’Нил, посадив на колени жену,
ласкает её, как Невесту,
Где боль солдата, что он когда-то
почувствовал в миг раненья,
И где стон его, словно сон его,
словно дьявольское виденье
Былых потерь – забыты теперь,
как бойни побед-поражений,
Здесь, в цветочном раю, в обезьяньем краю,
которого нет блаженней.
Портупея снята, портупея пуста,
пройдены чёрные мили, –
Здесь и сегодня Благодать Господня –
на капитане О’Ниле!
Но кто это? Вон – пришёл почтальон,
путь проделав неблизкий.
Парень ражий стоит с поклажей,
протягивает записку:
«Сто десять рупий прошу прислать.
Адрес указан ниже».
«Сто десять рупий?» – удивился О’Нил. –
«Однако, что я тут вижу?»
То пришла посылка. Почесав в затылке,
за нож он взялся привычно,
Взял молоток, постучал чуток…
Та к был прерван завтрак обычный.
Крышка открылась, и – покатилась…
О’Нил удержался от стона
Едва-едва: то была голова
врага его – Боу Да Тона!
Приклеена к голове была
записка витиеватая:
«Хозяйство Фильдингского полка.
Лагерь.
Январь, 10-е.
Дорогой сэр! Имею честь
Голову Боу Вам преподнесть,
А также шлю Вам поклон свой низкий
(Голову найдёте здесь, под запиской).
Волю Вашу, как волю богов,
Я всегда исполнять готов.
Сто рупий прошу переслать по почте,
Но положенье моё упрочьте
Щедрой прибавкой: своя и врага
Кровь человечья – всегда дорога!
И я, к тому же, кормлю детишек,
Моих девчонок, моих мальчишек.
Бычий правительственный караван
Желает Вам здравья, сагиб капитан.
Желаю того же – от всей души.
Ваш
Бабу Харендра Мукерджи».
Как волей могучей змеи гремучей
влеком зачарованный кролик,
Как в мире туманном ведóмы дурманом
курильщик и алкоголик,
Как овёс и сено обыкновенно
манят к себе лошадок,
Как ждущее ухо ко всем звукам глухо:
только шёпот любви ему сладок,
Так О’Нил, молчалив, сидел, отстранив
мягко свою Мадонну,
И с горькой думой глядел угрюмо
на голову Боу Да Тона.
А рядом блистали ложки из стали,
пылко блистали вилки;
Тут же нередки были салфетки,
блюдца, тарелки, бутылки.
И на ум пришло, что давно прошло:
время потерь и лишений,
Рукопашные схватки, и засады, и прятки,
и дым, и огонь сражений, –
И ночной марш-бросок через степь и лесок,
и утром – прорыв, где не ждали,
И вечером – банджо («Сыграй, корифан Джо!»),
и проводы павших, и дале –
Вонь болот вспомнил он – и тот
резкий противный запах,
Когда сверху вниз – удар, и – заткнись,
не вой: ты у смерти – в лапах, –
И вспомнил поганскую ругань ирландскую
у Куттамáу потока,
Где, увидев кресты, что стояли густы,
парни ругались жестоко.
Словно старый барк, он ушёл во мрак,
в Прошлое двинул мрачное,
В Прошлое двинул, в мыслях покинул,
оставил свою Новобрачную,
Ушёл в то время, где, молод, и в холод
когда-то трудился без меры,
Где Боу Да Тона гонял бессонно
от Мáлуна и до Цалеры.
Как труп, что на дне на большой глубине
извне еле-еле брезжит,
Так брезжила в нём бесстрастная страсть
тех, кто стреляет и режет.
Боялись его, но солдаты его
не глядели, делая дело,
На него с тем страхом, с каким жена
сейчас на него глядела.
Четыре месяца держала власть,
что Вечностью ей показалось,
И вот оказалось: кое-что в нём
ей неподвластным осталось.
Ужас – двойной: головы с головой
бой продолжался великий, –
Чёрной – в жестоких шрамах глубоких
с Красной, страшной и дикой, –
Где дух и основа чего-то такого,
что женщина прежде не знала,
Где ключ от Минувшего (казалось, уснувшего),