— Ты понимаешь, бабушка Глаша, ведь это, если подумать, не простое дело… жена бойца… жена командира, — горячо, убежденно говорила Ольга старушке и не только ей, но и себе самой, и маленькому Мишке, похрапывающему в постели, — тут всякое может быть, бабушка Глаша, тут ко всему надо быть готовой… Вот и до войны вместе жили мы… бывало, как лётный день у него — так сердце не на месте, а виду не показываешь, провожаешь, смеешься, стараешься его не расстраивать. Вот и письма пишешь ему, а он получит, обрадуется и сядет спокойно в свой самолет. Понимаешь, бабушка?
— Понимаю, голубка, шутка ли с мутным сердцем в поднебесье лететь, — одобрительно заметила старуха. — Жалеешь его, бережешь, знамо дело — человек службу служит, на аропланах летать — не на двухрядке играть.
— Вот, вот… Вот именно так, бабушка Глаша, — взволнованно продолжала Ольга, признательно взглянув на старуху, которая так хорошо понимала ее чувства и переводила их на такие простые сердечные слова.
Дверь приоткрылась. Послышался сонный и вечно сердитый голос Прасковьи:
— Мамаша, вы здесь? Посмотрите Пеструху, возится что-то, а Федька пьяный…
Из сарая донесся жалобный плач телки.
Бабка Глаша ушла.
Ольга прочитала еще раз дорогую ей открытку и улыбнулась. Потом, стыдясь своей минутной слабости, разорвала в клочки начатое письмо, достала чистый листок бумаги и стала вновь писать письмо шестьдесят восьмое.
«Антон милый!
Только что принесли открытку. Родной мой, друг мой, хороший мой, сам знаешь, все знаешь. Ну, начинаю свой очередной отчет за прожитые сутки. Наш Медведь спит спокойно в своей тепленькой берлоге. Только берложка-то ему мала стала — он так вырос, совсем длинный сынище, ты его не узнаешь. Вчера я ездила в район за глобусами и колбами для школы. Купила Мишке цветного пластилина и сказала, что это от тебя. Он целый день лепил самолеты и зверюшек. Сыпь, о которой я тебе писала, совсем исчезла, не беспокойся. Нет, Антоша, я его не кутаю! Ту книгу, о которой ты мне писал, я еще не дочитала! Да! Очень интересно. Когда дочитаю — поговорим, я напишу тебе, что думаю по этому поводу, кое в чем я с тобой не согласна. Антошка, родной, о нас не беспокойся. Все в порядке, как любишь ты говорить. Ты-то как там? Смотри — не подкачай, миленький. У меня в школе работы по горло, но я рада — дни летят быстрее. Знаешь, Антон, здесь каждый более или менее культурный человек (ого! скажешь — расхвалилась) в большом почете. Нет, правда, правда.
Кружок первой помощи собираю теперь не в сельсовете, в в избе-читальне. Последний раз объясняла перелом руки. Антошка, у нас лыжный кросс в следующее воскресенье. Нет, ты представляешь себе — наш старик-пчеловод Суданыч тоже заявил, что с нами пойдет. Каждый вечер в одиночку тренируется, а наши молодухи идут за водой и от смеха покатываются. А он их ругает. Потешный этот Суданыч! И знаешь — такой философ. Любит зайти ко мне на огонек и обожает поговорить про международные дела и про вас, летчиков. У него сын тоже летчик. «Ты, говорит, Ольга Ивановна, гордись, ты есть не простая жена-баба, а есть ты супруга нашей доблестной красной советской авиации».
Антоша, что ты сейчас делаешь? Глаз прошел? Не врешь? Ой, погоди — собака залаяла, стучат к нам. Подожди минутку, миленький…»
Так писала Ольга мужу, словно разговаривала с ним, словно слышала дыхание его. Потом вскочила, открыла дверь в сени.
— Ольга Ивановна, не спите? — загудел в сенях густой, тревожный и чуть виноватый голос мужчины. — Симке моей время пришло… кричит, плачет. Зять на лесозаготовках… Сережка запрягает, — да не знаю, успеем ли в родильный свезти. Старуха за Микулихой побежала, а Симка просит: иди к летчиковой жене. Зайдешь, может, на минутку, жалко мне Симку — первенький у нее, ну, их — повитух-то этих…
Ольга растерянно накинула теплый платок на голову.
…Она вернулась через час. Мишутка спокойно спал, а на сундуке дремала бабка Глаша.
«Антошка, поздравь меня, — продолжала писать Ольга, — я превратилась в… повитуху! Честное слово. Сейчас дочь колхозного конюха Сима родила девчоночку, в больницу не успели. Сначала я испугалась, душа в пятки ушла — какой я доктор?! Потом обошлось все. Только Микулиха разобиделась — она хотела Симе поставить на живот теплый чугун, а я, конечно, не дала. Девочка родилась хорошенькая, толстенькая. Антон, наклони ухо, я тебе скажу что-то по секрету: у нас после войны тоже непременно будет девочка. Слышишь, дурачок? Думаешь, не справлюсь с двумя ребятенками? Справлюсь! Да и Мишка уж будет побольше. Спокойной ночи, милый. Я устала и зверски хочу спать. Не скучай без меня и не беспокойся за нас, — не сахарные — не растаем. До послезавтра! Ольга».
Лейтенант получил письмо номер шестьдесят восемь перед опасным полетом. Оно согрело его. Он слышал бодрый голос Ольги, смех сына…
«Не сахарные — не растаем. Молодчага Ольга» — подумал он благодарно и твердыми шагами пошел к самолету.
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Мать подошла к окну, побелела и охнула.
— Что же это такое! Боже мой… Наталку… Наталочку… Изверги! Что же это такое! Юрко…
— Мама, что ты? Ты что про Наталку? — рассеянно спросил Юрко, занятый своими мыслями. Он отвел глаза от сапога, который чинил, взглянул на мать и вздрогнул, понял: она говорит о том, что там за окном, о чем-то страшном…
— Ма-ама! — вскрикнул он, подбежал к окну и упал, как подкошенный, к ногам матери.
Два немца волокли под руки Наталку. Она была в одном платье. В том самом дымчатом платье, в котором приходила, бывало, в школу. Светлые косы ее растрепались. Наталка вырывалась из рук немцев. Тоненький стан ее метался из стороны в сторону, как стебель на ветру. Наталка плевала в немцев, кусала их руки, царапалась. Они отбивались, хохоча.
— Гут, гут! Браво! — кричали они полупьяными голосами. — Вот она какая. Это есть темперамент!
У Наталки лопнуло платье и обнажилось худенькое полудетское плечо. Наталка прикрыла его ладонью и разрыдалась.
…Юрко очнулся.
— Напугал ты меня, — шептала в слезах мать, — никогда с тобой такого не было… Замертво свалился. Жалко стало ее?.. Еще бы не жалко! Проклятые! У нас весь дом плачет.
— Вместе учились, — сказал Юрко, с трудом разжимая зубы. У него болело все тело и даже кожа на голове.
— Что ж это делается, — вздохнула мать, — шестнадцать лет девченке… Погодки вы… И как они ее нашли?! Столько недель мать прятала. В казино теперь повезли… или на квартиру к начальнику. Господи, какая жизнь страшная. И когда все это кончится!
— Я пойду на улицу, — стуча зубами, сказал Юрко. Он поднялся, накинул пальто. Он все еще был, как во сне.
— Юрко! — рванулась к нему мать. — Юрко… Смеркается… На улицу не ходи, во дворе постой… Еще схватят!
— Я не девочка и… хромой, — угрюмо ответил он.
Юрко вышел во двор. Ему надо было куда-то итти, что-то делать. Во дворе его остановили ребята.
— Где ты был? — сказал кто-то из них. — Наталку Осипенко из вашего класса фрицы увели.
Они протянули ему серый лоскуток. Юрко схватил его, спрятал в карман и, прихрамывая, выбежал за ворота. Ветер гремел сорванными крышами. Зияли слепые глазницы домов. И между ними пылал закат. Как зловеще было это багровое солнце, оно, казалось Юрко, не предвещало ничего доброго.
С ужасом вспомнил он, что ни разу не сказал Наталке о своей любви. Весь год, весь девятый класс… А потом пришли эти! Наталка жила в выемке стены, заставленной большим платяным шкафом. Как в могиле… И он тоже, как в могиле. Еще хуже. Он чинит сапоги паршивым немцам. Всякий раз, когда он забивает гвозди в подметку, ему кажется, что он заколачивает свой собственный гроб, в котором похоронено все — юность любовь, мечты, будущее, все!.. Быть рабом — хуже смерти. В тысячу раз хуже!
…Почему он ничего не сказал Наталке? Они виделись каждый день. Нет, она знала. Не могла не знать. Разве не чувствовала она, как у него замирало сердце, когда она входила в класс? Разве не встречались их глаза? Правда, он резко отводил их, так резко, что на ее щеках выступал румянец.