Литмир - Электронная Библиотека

— И что ты думаешь — сходит, очень обыкновенно сходит, — философски заметил Бородуля, и нахмурил рыжеватые, опаленные огнем брови. — А почему сходит?! Сами бабы виноваты! Кабы наша, умная-то женщина таких, как Санькина супружница, в шоры брала, да стыдила, да за ушко на солнышко вытаскивала, чтоб вся их мерзость была на свету, чтоб сами же свою низость почувствовали — другая бы одумалась, сообразила, какой вред она приносит Красной Армии.

Бородуля прикурил у сержанта и взволнованно продолжал:

— Что ж они, женщины-то наши, не видят что-ли, что паршивая овца все стадо портит, пачкает их поступками своими… Муж на фронте, кровь проливает за отечество, за ее же свободу и счастье, а она направо и налево хвостом винтит! И подружки воды в рот набрали. Это почему же такое, я вас спрашиваю?! Что же у них, у женщин наших, пороху что ли нехватит, чтобы пташке этакой крылышки подрезать! Да вон они какие гвардейские дела делают на заводах, на фабриках, на полях, а тут свое, семейное дело, — и молчок. Это почему же такое? Почему они воды в рот набрали, почему помалкивают?

Бородуля обвел строгим взглядом друзей, словно перед ним сидели не бойцы, а женщины, к которым обращался он со своим страстным и огорченным упреком.

— Они не помалкивают, — язвительно заметил пожилой красноармеец, — они чуть что — рады-радехоньки на фронт письмецо послать: так мол, и так, Маша да не ваша… Есть такие! Вот соседка-то постаралась, проинформировала Павленко… во всех подробностях! Это иные из них рады стараться, это готовы в любой момент! Уж лучше молчала бы, не растравляла бы солдатское сердце! Ведь он вторую неделю сам не свой ходит, ему пища в рот не идет. Нехватает догадки — эдакую кобылку, — нет у меня для нее другого слова, — пришпорить, так уж бойца бы не расстраивала. Ему, Павленко, может и жить-то двадцать четыре часа судьба положила, так пусть бы он с талисманом своим голубым, что душу его грел, в смертный бой шел…

Пожилой красноармеец нагнулся, поднял с земли смятую скорлупу павленковского пенала и с сожалением стал разглаживать заскорузлой и темной от пороха ладонью.

…Через несколько часов бойцы готовились к грядущему бою. Проверяли оружие, смазывали винтовки. Особенно бодры были Хрусталев, Бородуля, Сережин. Рассказы Щегла об их женах словно вдохнули в них новые силы жизни.

Павленко, серьезный, внешне спокойный, стоял на коленях возле своего пулемета и, наклонясь над ним, напевал горячим баском свою любимую песню, точно заставлял себя быть деловитым и собранным.

— Не подведи меня, моя машина,
Мой краснозвездный, ве-ерный пулемет…

Друзья прислушивались к его свежему, чистому голосу, и хоть знали, что он, Павленко, наступит на горло личным обидам и чувствам, улавливали в его голосе затаенную боль, и горькие эти унылые струнки, такие лишние перед тяжким суровым боем, каленой иглой жгли солдатское сердце.

ПИСЬМО ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМОЕ

О любви побеждающей - img_8.jpeg

Тихо посапывал во сне Мишка. Ольга постояла возле кроватки, подоткнула одеяло под толстые ножки, выглядывавшие из решотки, и подумала, улыбнувшись: «Кровать мала». Потом подошла к зеркалу — расчесать на ночь свои длинные косы. По дороге между детской постелью и столиком, где стояло зеркало, Ольга сорвала с календаря лист и вспомнила еще раз, что сегодня день их свадьбы — ее и Антона… Руки опустились, завяли.

Два года назад этот вечер они провели беззаботно, как дети. Антону взбрело в голову покататься на санках с крутой горы. Уж больно пригожа была погодка. Снег падал лохматыми хлопьями и от хлопьев вкусно пахло, словно яблоками. Они пошли втроем на пустырь — она, Антон, и техник Степочкин. Санки были нескладные, разлапистые, на которых возят бочки. Сначала сел Степочкин, потом Антон, а третьей, крепко обхватив широкую спину мужа, села Ольга…

— Взлёт! — весело кричал Антон. Они полетели кубарем, прямо в снег. Санки затрещали.

— Классический иммельман, — смеялся Антон, поднимая Ольгу. Потом Степочкин ушел — он ночью дежурил в эскадрилье, а они пили чай, болтали. По радио передавали танцовальную музыку. Они закружились в вальсе. Разбудили, конечно, Мишку. Сын поднялся, уцепившись ручонками за сетку кровати, и сонно улыбался. Мальчик вспотел. Вдвоем переодевали ему рубашонку. На Ольге было платье гранатового цвета (оно и сейчас висит в шкафу); платье очень шло ей.

— Это платье какое-то особенное, Оленька, — сказал Антон. — Твое лицо отсвечивает розовым. Ты у меня прехорошенькая, Оленька. Если б я был поэтом, я бы сказал, что ты похожа на куст шиповника. Шиповник мой колючий!

Да, она в тот вечер была и впрямь хороша. От морозного воздуха, от шуток Антона…

Ольга подняла глаза — зеркало отразило ее свежее лицо, волосы, затопившие плечи. Она отвела глаза от зеркала, порывисто заколола волосы и ушла к своей постели. Сорвала белое покрывало, опустилась на подушки, прижалась к ним; из глаз брызнули слезы. Поднялась, села к столу и стала быстро писать.

«Письмо № 68.

Антон! Какая тоска, не могу. Сегодня вечер нашей свадьбы. Ты, наверное, забыл об этом. Сколько длинных месяцев разлуки и впереди еще, еще… Я сижу и реву, как школьница. Не ругай меня за слабость, я реву, и даже завидую сегодня Прасковье — жене хромого счетовода, который живет за стеной. Да, да, да, завидую…»

В дверь постучали. Ольга встрепенулась. Вошла хозяйка — бабка Глаша. Ольга спрятала от нее глаза, стыдясь слез.

— Открытка тебе, Ольга Ивановна. С почты принесли.

Ольга прочла вслух:

«Шиповник со мной! Целую тебя, Мишку. Жду письма номер шестьдесят восемь. Антон».

Бабка Глаша, которая все еще стояла в дверях, оживленно заговорила.

— Пьет, значит, шиповник, голубчик… Очень пользительно это, я сама завариваю, заместо чая завариваю, так сердце и обкатывает…

Ольга рассмеялась, обняла старуху.

— Да, да, бабушка Глаша, так сердце и обкатывает!

— Ждет, значит, письма-то, любит тебя… — сказала бабка Глаша, довольная лаской и разговором.

— Любит! — воскликнула молодая женщина, все еще улыбаясь и расцветая, как куст шиповника. — Вот, бабушка Глаша, садись, вот, слушай…

Она усадила старуху на табуретку, схватила со стола книгу Куприна, заложенную бумажкой, раскрыла ее и прочла, радуясь и волнуясь:

«Разлука для любви то же, что ветер для огня: маленькую любовь она тушит, а большую раздувает еще сильней…»

— Понимаешь, бабушка Глаша?

— Как не понять, голубка… Настоящее-то сердце ни в огне не горит, ни в воде не тонет.

— Господи, красота-то какая бывает! — умиленно добавила старуха и краем передника вытерла глава. Любила она всплакнуть от хороших разговоров. — Нет, голубка, такой красы на земле. Отец мой матушку забил до смерти, и старик мой покойный клевал меня, чисто ворон черный. А уж Федор-то хромуша с Прасковьей, сама видишь, как собака с кошкой живут, целыми ночами лаются, только и вздохнет она, когда он в город поедет. Разве это краса, такая-то жизнь, нет ее, красы-то, в песне она да в сказке…

Бабка Глаша дотронулась коричневой рукой до книжки, которую держала Ольга, и провела по страницам — бережно и благодарно, словно коснулась какой-то неотведенной ею большой душевной человеческой красоты.

— Нет, бабушка Глаша, есть красота! И не в песнях и не в сказках! — горячо воскликнула Ольга. Она села рядом со старухой и, краснея, смущаясь, торопясь, стала рассказывать о себе, об Антоне, об их разлуке и верности, об их длинных письмах и коротких встречах и о том, как будут они вместе рука об руку жить и работать, когда разлука их кончится.

И чем больше она рассказывала, тем быстрее начинало биться ее сердце, и его заливали теплые волны любви и преданности к мужу, который сейчас за много сотен километров от нее спит на своей суровой боевой койке, а, может быть, несет вахту, а, может быть, даже готовит самолет к ночному полету.

7
{"b":"792085","o":1}