– Вы не видели Дору? – спросил поэт. – Я надеялся найти её здесь. Атмосферно и, знаете ли…
Он неопределённо пошевелил пальцами поднятой руки в воздухе.
– Кажется, у меня есть что-то про кладбище. Прочитать вам стихи?
Машины уже сделали полукруг и теперь чёрный джип господина Ерцля нёсся лоб в лоб с трамваем, подпрыгивая на неведомо откуда взявшихся рельсах.
Времени совсем не оставалось.
Мякиш рывком достал из кармана куртки «Дыхание Бога», удивился напоследок странной смеси ледяного холода и обжигающего жара, которые источала эта вещица, потом дёрнул рукой, обнажая запястье и решительно резанул острым – к счастью! ни ножа, ни чего-то подходящего больше не было – краем ракушки руку. Было адски больно, пальцы мгновенно онемели, но цель оказалась достигнута: в грязь кладбища начали медленно стекать тягучие тёмные струйки, капая сиропом.
– Пей! – он сунул руку под нос поэту. – Быстро пей, хотя бы несколько капель.
Сергей совершенно не удивился, взялся за руку Мякиша, словно ему вручили чашу с драгоценным вином, и припал ртом. Не жадно, но и не отказываясь.
– А теперь – забирай, – Антон сунул ему «Дыхание Бога». – Просто приложи к уху и пожелай найти Дору. Больше жизни, которой у тебя давно нет – пожелай! И всё получится, понимаешь?
Поэт, окровавленным ртом похожий на пожилого крепко пьющего вампира, облизнул губы и кивнул, принимая артефакт. Машины неслись на трамвай, непрерывно сигналя, из окна второй высунулся по пояс Судак, сжимая обеими руками пистолет, выстрелил, но непонятно куда.
– Удачи! – сказал Мякиш поэту, легко взбежал по ступенькам трамвая, не удивляясь, что дверь закрылась следом сама собой. Пробежался, хлопая оторванной наполовину подошвой ботинка по рубчатому полу, забрался в пустую кабину.
Вагон тронулся, быстро набирая ход. Антон плюхнулся на сидение вагоновожатого, холодное и неудобное, рассчитанное на советских времён рабочую плоскую задницу. В лобовом стекле расцвели лучиками несколько дырок от попадания Судака, но это мало тревожило – сами машины были большей помехой.
Потом раздался удар, Мякиша вжало в сидение, тряхнуло от души. Джип господина Ерцля трамвай отбросил с рельсов как детскую игрушку, только мелькнуло оцинкованное дно и беспомощно вращающиеся в воздухе колёса.
Внезапно в кармане куртки тревожно затрясся телефон. Не спуская глаз со второй машины, теперь пытающейся ехать назад, спасаясь от трамвая, Антон достал смартфон.
– Шеф, привет! Не разбудил? Это Боря Тюрин. Слушай, Сергеич, мы же продали всю партию туалетной бумаги, прикинь? Надо доложить Толь Толичу, пусть премию на отдел выпишет.
Мякиш разжал пальцы, и трубка улетела куда-то на пол, под ноги, продолжая заливаться бодрым говорком подчинённого, хоть и покрылась мгновенной изморозью трещин.
А сам Антон засмеялся. В тесной кабине, продуваемой струйками холодного ветерка из дырок в стекле, смех его звучал страшно, с надрывом, как плач по всему сразу – от дурного детства до идиотизма взрослой жизни. Меняющий тональность хохот, то басовитый, то повизгивающий, напоминал плач баньши, который, по старинным поверьям, предваряет некие серьёзные перемены тем, кто его услышит.
– Премию? – сквозь текущие по лицу солёные слёзы, капающие уже на куртку, переспросил неведомо у кого Антон. – Премию – это непременно.
Вторую машину трамвай догнал не сразу, хотя и скорость была уже приличная, и заоконный пейзаж кладбища слился в одну белёсую полосу, не различить подробностей. Удар. Автомобиль с Судаком выкинуло с рельсов к чёртовой матери, если, конечно, у чёрта вообще была мать. Брызнули разбитые стёкла, заскрежетал гнутый порванный металл, мелькнул изогнутый бампер. Кажется, даже кто-то кричал, истошно, на одной ноте, но вагон уже умчался далеко вперёд.
Дальше дорога была пуста. Параллельные прямые рельсов уходили вниз по пологому склону, между редких деревьев, кладбище осталось позади.
Впервые за много лет Мякиш пожалел, что бросил курить. Сейчас достать бы пачку сигарет, неторопливо уцепить одну за желтоватую головку фильтра, поискать в карманах бумажный коробок, по привычке встряхнуть его, проверяя – остались ли спички, шуршат ли. И прикурить, выдувая струйку дыма, выбросить обгорелый скрюченный трупик щепки, лишённой уже навсегда серной головки, а потому бесполезной и бессмысленной.
И ехать так, ехать, не обращая внимание на время и пространство, изредка стряхивая пепел на пол кабины.
– Я не слабый, ребята… – неизвестно кому вслух сказал Антон. – Неудачливый, нелюбимый, не рвущийся к власти, это всё так. Но – не слабый. Вы ошиблись. Вы все ошиблись, даже я сам.
Далеко впереди над рельсами полыхнуло движением что-то белое, раскачиваясь в воздухе, как распятая на палках простыня. Трамвай мчался аккурат в это пятно, но Мякишу было плевать.
Сигарету бы. И спички. И ебись всё конём.
Двойник утратил полное сходство с самим Антоном, теперь он больше напоминал господина Ерцля: с багровым лицом, узкими щёлками глаз и седым ёжиком растрёпанных волос. Он бился в воздухе наподобие пойманного в ловушку гигантского мотылька, растопырив руки и ноги из испачканного чем-то красным платья, пытался сбежать – но не мог.
Мякиш смотрел на его приближение спокойно, не отворачиваясь, даже когда стекло кабины разлетелось миллионом мелких сверкающих осколков, ледяными звёздами, отпущенными в свободный полёт. Даже когда в лицо ударил ветер и – почему-то сернистая гарь, перемешанная с мятой, хорошим парфюмом и вонью разложившейся плоти.
Когда глаза навсегда выжгло вспышкой, а всё его тело размазало по кабине, будто осу, которую наконец-то настигла домохозяйка с полотенцем. И так же, как эта владычица кухонь и повелительница кастрюль, его били и били раз за разом, плющили, перекручивали в воздухе неясные силы, топтали и рвали на куски несомненно мёртвое тело.
Но он всё видел и всё чувствовал, несмотря ни на что.
Двойник, которого уже не существовало, вновь растворился в нём. Одни атомы нашли другие, замки защёлкнулись, а цепи воссоединились.
– Тик-так, – негромко сказал кто-то в наступившей глухой тишине. – Смерти – нет.
Жутко ныло, дёргало пульсирующей болью, саднило и горело невидимым огнём порезанное запястье.
Последний день
1
Телевизор. Здесь работал телевизор! Ходкий шепоток героев сериала прорезал спёртый воздух, то тише, то громче, он мешал лежать, мешал думать.
Мешал жить.
Мякиш хотел было встать и выключить проклятый ящик, но не нашёл в себе сил: странное ощущение, смесь слабости и глубоко затаившейся болезни сковало его изнутри. А голоса продолжали и продолжали бубнить, не вживаясь в роль, просто вычитывая текст хорошо поставленными, но одинаковыми голосами. Как там сказал бы Станиславский?
– Не верю… – прошептал Антон.
– Вот что ты не веришь? – хрипнул кто-то рядом. Голос был дребезжащий, словно за словами эхом следовало падение на пол небольшой железной крышки. – Или кому?
Мякиш с трудом повернул голову – до этого он бездумно смотрел в потолок, расчерченный квадратами плиток с точками выключенных сейчас светильников. На соседней койке лежал одутловатый старик, совершенно безволосый – без даже бровей и ресниц – и оттого казавшийся надутой куклой в человеческий рост. Но манекен этот ещё подавал признаки жизни: вот дребезжал что-то, спрашивал.
– Ни во что. И никому.
Кукла пошевелилась, пытаясь криво улыбнуться. Попытка не удалась. От руки к торчащей в полутора метрах над кроватью стойке, напоминающей вешалку для шляп, шла прозрачная трубка, уходящая в пластиковую белую бутылку, примотанную крюку резиновой полосой.
– Зря ты, Сергеич! Доктор что сказал? Нам помогут вера и оптимизм. Одними лекарствами здесь не справиться, прости Господи.
Антон промолчал, оглядываясь. При каждом движении головы его накрывала душная волна страха, будто он был переполнен им до краёв и теперь боялся выплеснуть наружу. Рука. Его рука? Ну, предположим – он пошевелил пухлыми отчего-то пальцами, получилось. Запястье по-прежнему ныло и дёргало изнутри, но теперь тому имелась причина без всяких порезов: туда тоже воткнута трубка, не напрямую, конечно, а иглой на конце в странную пластиковую бабочку, присевшую на руку.