Значит, придется идти до конца. Гард заказал в номер бутылку «Джонни Уокера» (боже, благослови халяву отныне и вовеки, аминь) и вскоре уже наливал себе по второй, причем руки на этот раз совсем не дрожали. Решил – значит, вытерпит.
Однако день продолжал тянуться, и поэта все чаще посещала мысль о том, чтобы выйти к остановке на Стюарт-стрит, забраться в автобус с борзой на капоте, через пять часов сойти у пыльной придорожной аптеки в Юнити. Оттуда уже автостопом до Трои. Позвонить и сказать: «Меня почти унесло циклоном, Бобби, но я вовремя скрылся в убежище. Здорово, правда?»
«Брось, Гард. Каждый сам кует свое счастье. Проявишь силу – будет и удача. Взялся за дело – терпи».
Джим перерыл дорожную сумку в поисках самой приличной одежды: костюм для выступлений, увы, восстановлению не подлежал. Пара линялых джинсов, незатейливая белая рубашка, потрепанная майка с трусами и носки полетели на ровно расстеленное покрывало («Мерси, мадам, но уборку делать не нужно: я отлично выспался в ванной»). Одевшись, Гарденер проглотил мятную конфету, запил алкоголем, бросил в рот еще мятных конфет и вновь принялся потрошить свою сумку, на этот раз пытаясь найти аспирин. Нашел. Проглотил сразу несколько штук. Посмотрел на бутылку. Отвел взгляд. В голове все отчетливее пульсировала боль. Джим сел у окна с тетрадями: надо же выбрать, что прочесть вечером.
При скудном свете стихи казались написанными на карфагенском. Вместо того чтобы бороться с мигренью, аспирин явно решил с ней сотрудничать. Трам-бам-мерси, мадам. Голова раскалывалась с каждым биением сердца. Словно тупой стальной бур медленно ввинчивался внутрь – над левым глазом, чуть в стороне. Знакомое дело… Гарденер дотронулся до бледного шрама и задумчиво обвел его, еле касаясь подушечкой пальца. Там, под кожей, таилась стальная пластина – напоминание о несчастном случае в юности, во время лыжной прогулки. Доктор тогда сказал: «Сынок, иногда тебя будут терзать головные боли. В такие дни говори спасибо, что ты вообще что-то чувствуешь. Считай себя невероятным везунчиком».
Но Гарденер сомневался, что это так.
Весьма сомневался, когда начинало накатывать.
Дрожащей рукой отложив тетради, он прикрыл глаза.
«Я не смогу».
«Ты сможешь».
«Нет. Луна уже сделалась кровью, я это чувствую, черт, почти вижу».
«Завязывай с этой ирландщиной, девка, никчемный слабак! Сильнее надо быть, сильнее!»
– Постараюсь, – пробормотал он, не открывая глаз.
Четверть часа спустя из носа закапала кровь, но Гард не заметил этого. Он заснул сидя.
5
Перед выходом на сцену Джима всегда охватывал страх. Даже если его ждала совсем небольшая аудитория (а большие и не собираются, чтобы послушать современных поэтов). Но в этот вечер, двадцать седьмого июня, к привычному страху прибавилась головная боль. Очнувшись у себя в номере у окна, Гарденер обнаружил, что дрожь и нытье в желудке бесследно пропали, зато мигрень усилилась в несколько раз и достигла высшего, неведомого ранее уровня. Словно гигантский кролик нервно колотил по черепу тяжелой лапищей.
Когда наконец подошла его очередь выступать, Джим слышал сам себя точно со стороны – в записи, по испорченному приемнику, на коротких волнах, откуда-то из Испании, а то и из Португалии. Все мысли будто смыло волной; осталось лишь притвориться, что он не может найти особое стихотворение, которое задевал куда-то. Гарденер зашелестел листами, перебирая их негнущимися, потерявшими чувствительность пальцами. «Кажется, я сейчас упаду, – подумал он. – Прямо здесь, у всех на глазах. Вместе с кафедрой опрокинусь на первый ряд. Если повезет, приземлюсь на эту аристократическую сучку и прикончу ее. А значит, не зря проживу свою жалкую жизнь».
«Не сдавайся! – отозвался безжалостный внутренний голос. Иногда он звучал как отцовский, но чаще – как голос Бобби Андерсон. – Держись, и все тут. Больше от тебя ничего не требуется».
Аудитория, как назло, именно в этот вечер собралась внушительная. Человек сто набилось за парты лекционного зала Северо-Восточного университета. Какие большие у них глаза. «Почему у тебя такие большие глаза, бабушка?» – «Чтобы съесть тебя!» Они просто выпьют до дна его душу, ка, или как там ее еще называют. Вспомнился отрывок из песни группы «T. Rex»: «Детка, я вампир твоей любви… И я тебя ВЫСОСУ!»
Ну да, конечно, «T. Rex» давно уже нет. Марк Болан, их лидер, впечатался на спортивной машине в дерево и может считать себя везунчиком, потому что не выжил. Бейте в гонг в честь Марка, которому удалось… Или не удалось. Неважно. В 1986-м их мелодию перезапишут на студии «Пауэр стейшн», и это будет кошмар, это… это…
Джим поднял дрожащую руку ко лбу, и по аудитории прокатился обеспокоенный шепоток.
«Лучше продолжай, Гард. Аборигены волнуются».
Ага, это голос Бобби, конечно.
Квадратные светильники, вделанные в потолок впритык друг к другу подобно камням мостовой, начали странно пульсировать, причем почему-то в такт волнам накатывающей боли. Гарденер видел перед собой Патрисию. Она сидела в маленьком черном платье, которое наверняка обошлось не дороже трех сотен и было куплено с молотка в одной из прогоревших лавок на Ньюбери-стрит. Вытянутое, бледное, суровое лицо пуританки, чьи предки, эти славные жизнелюбивые парни, с радостью могли сгноить за решеткой всякого, кто выйдет в субботу из дома, позабыв положить в карман носовой платок, и, на его несчастье, будет пойман с поличным. Темные глаза Маккардл давили на него, точно огромные пыльные камни. Гарденер понял: она все видит. И очень довольна. «Вы только посмотрите. Она ждет моего падения. Знаете, что подумает Патрисия, когда я не выдержу и свалюсь? Прекрасно знаете…»
«Ну разумеется. Это тебе за то, что назвал меня «Патти», спившийся сукин сын». Именно так и подумает. «За то, что назвал меня «Патти», унизил, заставил себя упрашивать… Так что смелее, Гарденер. Может быть, я даже не отберу у тебя карманные деньги. Три сотни – совсем небольшая цена за ни с чем не сравнимое удовольствие наблюдать, как ты тут загнешься у всех на глазах. Вперед, не стесняйся!»
Теперь уже зрители по-настоящему начали волноваться. Пауза между стихами затягивалась куда дольше обычного. Шепот перерастал в приглушенный гул. Где-то за спиной неуверенно кашлянул Рон Каммингс.
«Соберись!» – рявкнул голос Бобби Андерсон… и вдруг начал затихать, затихать.
Готовясь упасть, поэт посмотрел в лица зрителей – и увидел пустые круги, нули, большие белые дыры вселенной.
Гул усиливался. Гарденер заметно качнулся и языком провел по пересохшим губам, с немым испугом глядя в аудиторию. И вот он уже не слышит Бобби, но ясно и четко видит ее.
Прямо сейчас она в Хейвене – и в то же время здесь, перед ним. Сидит в кресле-качалке. На ней шорты и топ на завязочках, прикрывающий… назовем это «грудью». У ног, обутых в потрепанные старые мокасины, свернулся Питер и крепко спит. Книжка есть, но она ее не читает. (Джим сумел даже разобрать название. Это были «Ангелы-хранители» Дина Кунца.) Бобби молча смотрит во тьму и думает о своем. Мысли у нее всегда движутся ровно, по правилам, одна за другой, как вагоны поезда. Не спешат, не запаздывают, не сходят с рельсов. Бобби – образцовый железнодорожник.
Джим даже расслышал, о чем она думает. Что-то такое в лесу… Ей что-то попалось в чаще. Ну да. Бобби, пытается разобраться с этим и сообразить, почему она так устала. Ей и в голову не приходит вспомнить о Джиме Эрике Гарденере, известном поэте и бунтаре, пустившем пулю в собственную жену в День благодарения, а ныне стоящем на сцене Северо-Восточного университета, под ярким пульсирующим сиянием, в компании еще пятерых литераторов и какого-то жирного тюфяка по прозванию не то Арберг, не то Аргльбаргль, и почти готовом грохнуться в обморок. Мистер Катастрофа собственной персоной. Боже, благослови разумную Бобби; ей всегда удавалось «владеть собой наперекор уродам». Вот и сейчас она размышляет, как положено нормальному человеку…