В другой своей работе он пишет [Abe, 1969]:
Жизнь и умирание в буддийском учении – это не процесс, не продолжение. Если мы де-факто или субъективно допустим, что живем или умираем в каждый момент, то сможем достичь понимания парадоксального единства жизни и смерти, которое останется неизменным на протяжении всей нашей жизни – действительным здесь и действительным сейчас. В этом смысле мы приходим к представлению о том, что наше существование живя-умирая само по себе есть смерть. Это не смерть как противопоставление жизни, но смерть в ее абсолютном смысле. В дзене это называется «Великой Смертью», посредством которой достигается нирвана, становление «вновь рожденным, через дошедшую до конца смерть». Это означает, что в каждый момент умирания ясно проявляет себя единство «Великая Смерть—Великая Жизнь». В работе «Записи голубой скалы» – одном из наиболее важных источников дзена – мы находим следующий коан: Чжаочжоу (по-японски Дзёсю), китайский мастер чань династии Тан, спрашивает Тоуцзы (Tосу): «Когда человек, переживший Великую Смерть, возвращается снова к жизни, что тогда?» Отвечая, Юаньу (Энго) говорит: «Надлежит умереть Великой Смертью, чтобы в этот момент достичь жизни» (с. 9).
Глубоко философские буддистские и особенно дзен-буддистские тексты, аналогичные приведенным выше, обычно трудно поддаются восприятию читателя, воспитанного в системе представлений европейской культуры с ее дуалистическими противопоставлениями, порожденными дискретностью логического мышления. Но все становится совершенно прозрачным, если признать континуальный характер глубинной сущности человеческого существования. Тогда «Великая Смерть» – это просто прекращение дискретного существования, а сознательный переход в континуальное состояние – это порождение новой – «Великой Жизни»38. С этой мыслью можно соглашаться или не соглашаться, но при такой интерпретации ее нельзя не понять.
Понятной становится и та роль, которая приписывается «боязни смерти» отдельными ответвлениями восточных учений: смерть рассматривается как одна из преград, стоящих на пути становления самосознания человека. Согласно некоторым интерпретациям, одной из основных задач медитации является стремление к погашению этого страха [Leslie, 1976]. Здесь можно было бы поставить и такой вопрос – не порождены ли боязнью смерти многие проявления европейской культуры, такие как, скажем, стремление запечатлеть себя в истории, добиваясь власти, проявляя героизм, стремясь к первооткрывательству или как-нибудь иначе… Все глубинные мотивы деятельности оказываются связанными с дискретностью миропонимания. Но обсуждение этих вопросов уже выходит за границы нашей работы.
В этой системе взглядов становится ясной и невозможность дуалистического противопоставления добра злу. Создается впечатление, что древние мыслители Востока были глубоко последовательны – они хорошо понимали, что дискретное логическое мышление неизбежно приводит к парадоксам в самой системе исходных представлений, и попытались построить систему, опирающуюся на континуальность глубинного мышления. Европейская культура с ее склонностью к компромиссам, отчетливо формулируя парадоксы дискретности, продолжала развивать систему дискретно-логического мышления39.
Хочется, конечно, обратить внимание и на то, что в текстах, стоящих у истоков нашей культуры, есть высказывания, снимающие дуалистические противопоставления, например в евангелиях:
…любите врагов ваших… (Мф 5, 44).
Здесь исчезает перегородка, отделяющая христиан от их врагов, но это не отказ от борьбы, ибо сказано было также:
Не думайте, что я пришел принести мир на землю; не мир пришел я принести, но меч (Мф 10, 34).
Эти тексты обращены к прямому, внелогическому входу в континуальное мышление, иначе они не могут быть поняты. В западной теологии дискретность основных воззрений утвердилась прочно лишь после того, как Фома Аквинский сплавил христианство с миропониманием Аристотеля, и в этом наше расхождение с Масао Абе, который, противопоставляя буддизм христианству, не рассматривает последнее в его историческом развитии.
С дзенских позиций легко можно понять и смысл ветхозаветных представлений о первородном грехе, играющих такую большую роль в христианской теологии и малопонятных в общефилософском плане. В Книге Бытия мы читаем:
2, 17 А от древа познания добра и зла, не ешь от него; ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь.
3, 5 Но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете как боги, знающие добро и зло.
Здесь познание добра и зла – это переход в мир дискретного, отсюда и неизбежность смерти, которая должна быть противопоставлена жизни. Одновременно это и очень сильное утверждение, что познание добра и зла с неизбежностью приводит к тому, что у человека появляется искушение навязывать другим силой свое представление о добре. И эти евангельские слова оказались пророческими – в морально-этическом и социальном плане европейская история стала беспрерывной борьбой добра со злом, порождающей новое зло…40. Глубинные корни европейской культуры восходят не к той или иной идеологии, а к неудержимому стремлению сформулировать эту идеологию в отчетливых дискретно-логических представлениях41.
О чем невозможно говорить, о том следует молчать, но нельзя не говорить о том, о чем следует молчать.
14. Невыразимость истины на языке дискретных представлений
На лекциях и докладах мне часто задают вопрос – признаю ли я существование абсолютной истины. Этот вопрос, если над ним серьезно задуматься, представляется мне малопонятным. Он станет правомерным только в том случае, если предварительно что-то очень серьезное будет сказано о языке, на котором эта истина может быть выражена. Если вдруг выяснится, что нет и не может быть языка, на котором возможно выразить абсолютную и всеобъемлющую истину, то чем это утверждение будет отличаться от утверждения о том, что такой истины вообще нет?
Для представителя европейской культуры, воспитанного на Аристотелевой логике, на первый взгляд кажется естественным полагать, что высказывания об абсолютной истине должны быть сформулированы в некоторой всеобъемлющей системе непротиворечивых суждений. Но из теоремы Гёделя мы знаем, что всякая достаточно богатая логическая система неполна, если она непротиворечива [Нагель, Ньюмен, 1970], [Успенский, 1974]. Сколь угодно большое, но финитное расширение системы аксиом не спасает положение дел. Оба исходных требования теоремы Гёделя – финитность аксиом и детерминированность правил вывода – представляются вполне естественными в Аристотелевой логике, но как раз они и приводят к теореме о неполноте.
Несмотря на все свое громадное эпистемологическое значение, теорема Гёделя не оказала никакого влияния на развитие экспериментальных наук, поскольку последние имеют дело с гипотезами – истинами локальными и временными, не связанными с построением богатых логических систем. На развитие математики теорема Гёделя оказала определенное влияние, указав на границы формализма, – потеряла всякий смысл программа Гильберта, направленная на то, чтобы найти абсолютное доказательство непротиворечивости математических структур; пришлось отказаться от формального определения термина «доказательство в математике». Еще большее влияние теорема Гёделя должна была бы, наверное, оказать на те философские системы, которые, рассуждая о науке, говорят о непрерывном приближении человеческого познания к абсолютной истине. Если формулируемая абсолютная истина42 существует, то это значит, повторяем еще раз, что существует язык, на котором эта истина может быть выражена. Но как в этом случае обходятся гёделевские трудности? Сама постановка этого вопроса почему-то оказалась запрещенной!