— Стихи я, конечно, писал — в молодости… Ну, если говорить о последних годах, то я тренировался вместе с товарищами, готовился к этому вот полету.
— А раньше?
— Занимался многими вещами. Пытался найти самого себя. Но, видишь ли, я, видно, из тех людей, что могут найти себя только через другого человека, только отражаясь в другом.
— Разве можно столько лет искать самого себя? Какая от этого польза другим людям?
— Не знаю… Но, конечно, я все время что-то делал.
— Скажи, а то, что вы хотите сделать с нами… что это дает тебе? Ну вот именно тебе… Ты нас так любишь? Или тебе неприятно, что может погибнуть мир? Или еще что-то? Ведь если мы все-таки погибнем, ты все равно будешь жить, да?
Я ответил не сразу. Буду ли жить? Наверное… Это, конечно, будет неудачей, горем, но расхочется ли мне тогда жить?
— Здоровье у меня хоть куда, — сказал я как можно легкомысленнее. — Но к чему сомнения? Мы спасем вас.
— И если спасете, ты будешь считать, что сделал главное? То, ради чего стоило жить? Значит, вы спасаете нас ради самих себя?
— Ну, — сказал я, — всякое дело человек делает прежде всего для себя. Потому что иначе не может. А если и может, то не хочет. Он выполняет свою волю, свое желание. Для себя — и для других. Важно, чтобы не для себя одного. А тебе чего хотелось бы?
— Мне хочется, чтобы делали ради нас. Чтобы делали даже в том случае, если вам потом станет не лучше, а хуже. Чтобы была боль. Потому что тогда мы остались бы связанными надолго. Вот вы привезете нас на Землю или еще куда-нибудь. Вы ведь не останетесь с нами, снова приметесь за свои дела и будете считать, что сделали для нас все, что должны были. А мы…
— Вас не бросят. Будут люди, которые помогут вам.
— А ты?
— Я? Мы с тобой уедем куда-нибудь на несколько месяцев, на полгода… Уедем отдыхать, уедем жить.
— Ладно, — сказала она, помолчав. — Вернемся.
— Я так и не понял, что ты хотела узнать.
— Я и сама не понимаю, Уль. Наверное, я спрашивала не то, что нужно. В самом деле, чего мне еще? Ты меня любишь…
Она сказала это не тоном вопроса, а легко, просто, как тривиальную истину. Она была уверена — и не зря, потому что так оно и было.
— Ты меня любишь, и с тобой, наверное, было бы хорошо…
— Почему — «было бы»?
— Знаешь, потом я, наверное, буду жалеть, что не согласилась.
Тут я поспешно заявил:
— Погоди, погоди! Не время сейчас ни соглашаться, ни отказываться. Еще подумай. Я пока не задавал тебе вопроса. Так что и не надо отвечать на него. Вот когда я прямо спрошу: да или нет — тогда ответишь. А пока не надо…
Мне стало страшно. Время, думал я, время — и обстановка. Позже, на корабле и на Земле, сами обстоятельства вынудят ее ухватиться за меня. Сейчас она сомневается, но со временем сомнения станут истолковываться в мою пользу…
— Хорошо, — сказала она. — Только я не люблю тебя, вот в чем беда. Если бы тогда, сразу…
— Нет, — сказал я. — Тогда, сразу — не надо было.
— Все равно, сейчас поздно говорить об этом. Хорошо, я пока буду молчать.
— А я все равно буду надеяться, — сказал я. — Может быть, пройдет время, и ты…
— Да, — послушно согласилась Анна. — Может быть. Пойдем?
Я взглянул на часы. Отдохнули достаточно. Нет, отпуска на любовь я не получу. Пора лететь.
Но лететь надо было мне одному. Иеромонах сейчас помочь не мог, а рисковать Анной — мало ли что могло там случиться — не стал бы и последний подонок. И когда мы с ней вернулись к катеру, я сказал небрежно:
— Ладно, раз так, я слетаю в лес. Вы оставайтесь. Ты, Никодим, поройся основательно. Я еще раньше подумал, что тут у них как раз была площадь, поищи что-нибудь на ней. — Я понизил голос: — И смотри… что бы ни было, с Анной ничего не должно случиться.
— Не бойся, — буркнул он. — Она за наши грехи не ответчица. Только не забывай: время-то идет…
— Постараюсь не забыть. Ну, Анна… — Я помолчал, чтобы сказать ей все, что хотел, — мысленно, разумеется. — Я ненадолго.
Она улыбнулась и помахала рукой.
* * *
Я посадил катер прямо в поселке, заранее представляя, как сбегутся люди, как будут удивляться и качать головами, и осторожно дотрагиваться до катера, а потом, разинув рты, слушать меня. Но получилось не так. Я опустился, медленно откинул купол, неторопливо вылез. Никого не было, а ведь сверху я видел людей. Я обошел катер, похлопал ладонью по борту; однако прошло пять минут, пока наконец не появились первые зрители.
Но это были не те, кого я ждал. Это были мальчишки.
Побаиваясь, они подступали, зачарованные, не отрывая глаз от моего кораблика, покрытого тонкой пленочкой нагара, дышащего теплом и непонятными для них запахами, таинственного и неотразимого. Он был, как питон, а они — словно кролики; сами того не желая, они делали шаг за шагом уже не шаги, а шажки, чем ближе, тем короче, — и подступали обреченно, боясь и не противясь. Я видел, как высоко поднималась грудь каждого, как блестели глаза, как ручонки вздрагивали, потому что им уж невтерпеж стало. Я пожалел их неутоленное любопытство и сказал:
— Ну что испугались, ребята? Он не кусается, налетайте!
И они сразу же облепили катер, бормоча и взвизгивая, и — откуда что взялось? — кто-то уже сидел на моем месте (тот мальчишка, что недавно подходил ко мне; я узнал его, хотя и сейчас он вовсе не был похож на моего сына), кто-то — рядом, и один уже гудел под нос (они слышали, как я садился), и я порадовался тому, что катер — крепкая и выносливая машина, и порадовался за них, и почему-то за себя тоже. Вскоре ребята уже забыли о моем существовании, катер занимал их, он был не такой, как все остальное, а я — такой, и со мной можно было погодить, — а я смотрел на них, и в моих взболтанных мозгах постепенно наступал мир и порядок, возникала структура, главное поднималось на свои места, а прочее отступало.
Главным сейчас по-прежнему было — как можно скорее убедить правительство планеты согласиться с нами и начать какие-то практические дела по спасению своего народа — чтобы мы получили наконец возможность ударить по звезде. Прошло уже много времени. Но никаких результатов мы пока не добились. Шувалов находился неизвестно где. Возможно, в эту минуту он уже вел переговоры. Но сейчас я понял, что, какими бы убедительными ни казались его аргументы нам, его спутникам, здесь они не произведут должного впечатления — иначе даже здесь, в лесу, уже чувствовалась бы тревога, потому что связь с городами, как я понял еще раньше, была тут налажена неплохо. Значит, независимо от того, что происходило там, я должен был немедленно поднимать лес и вести его на столицу, чтобы оказать давление на правительство и заставить его прислушаться к нам, чтобы оно поняло, что нас лучше иметь в числе друзей, чем недругов… наверное, эти мои рассуждения были целиком замешаны на психологии двадцатого века; возможно, сам Шувалов думал совершенно не так — но здесь мне приходилось решать самому и в одиночку.
Я снова посмотрел на ребят вокруг катера. Они по-прежнему не обращали на меня внимания. С этим надо было смириться: в жизни обязательно настанет день, когда ты перестаешь быть для детей главным, надолго, может быть — навсегда, но они вспомнят об этом лишь в день, когда будут обращаться к тебе, а ты уже не сможешь им ответить и даже не услышишь их. Все равно, пока жив, ты смотришь на них с любовью и вдруг понимаешь, что сделать задуманное тобою ты должен именно для них, а уж потом — для нее, а еще потом — для всех остальных и уж под конец, под самый конец — для самого себя. Я смотрел на них, на десяток или больше моих не-сыновей, и понимал, что они все равно — мои сыновья, и пусть даже сделать задуманное было невозможно в невозможной степени, все равно это нужно сделать. Как? Не знаю, и никто не знает, но сделать. Это было то самое состояние духа, в котором непосильное становится посильным, неосуществимое — осуществимым, сказочное — реальным; и странно, не боязнь за свое бессилие ощутил я, глядя на них, нестриженых, чумазых, загорелых, босоногих, ползавших по чуть качавшемуся на упругих амортизаторах катеру, — не боязнь, а спокойствие и уверенность.