— …Вот отчего наш институт взорвался.
— Высокая драма! — пробормотал актер. — Лучшее в жизни это — высокая драма.
— Совершенно справедливо, — сказал экс-администратор. — Какой-то институт действительно взорвался. Я слышал, об этом сегодня говорили. Хотя официально и не сообщалось.
— Всех бы вас взять, собрать в одно место и взорвать, — сказал Горга и сжал кулаки, словно сминая в комок всех, кого следовало взорвать. — Все придумывали да придумывали, вот — допридумывались. Ну ладно, взорвалась ваша команда, пусть так. А нам-то что? Ты уцелел. За это непременно надо выпить.
— А то нам, — сказал Форама, принимая стакан и бережно держа его на весу, — что это только начало было. Но вскорости начнет рваться и всякое другое. Постепенно, но неотвратимо.
— Это бывает, — неизвестно к чему сказал былой чемпион. — Бывает, да.
— Вот я помню, однажды… — заговорил актер, забыл, что хотел сказать, и не закончил. Но его никто и не слушал.
— Да пусть хоть все ваши институты повзрываются, — сказал Горга, — людям на все это наплевать, нация и не заметит даже. Что мы, без вас не проживем?
— Не только институты, — сказал Форама.
— Ну еще что-нибудь, все равно.
— Вот хотя бы ваши…
— За нас ты не бойся, — перебил его Горга. — У нас не взорвутся. Наши вещие не зря пайку едят.
— Тут твои вещие ничего не смогут. Тут — природа, понял? Природа! Ну, как вода замерзает, когда морозы настают, и никакие вещие этому помешать не смогут, пусть хоть ночей не спят.
— Ну ладно, — сказал Горга, впрочем, не убежденный. — Что же еще там станет взрываться?
Форама медленно поднял глаза к небу.
— Это? Брось. Они еще только приготовятся пикировать, как мы их — в лапшу. Это я авторитетно говорю. И воспоминания от них не останется.
— От нас не останется. Потому что взрыв будет совсем другой. Все живое сметет. Остальное сгорит. Камень, правда, останется.
— Врешь, — на всякий случай сказал Горга. — Пугаешь. Такого быть не может. Ты поди поищи неграмотных. Нас все же кой-чему учили. Есть законы природы. Понял? Природа помимо закона не может.
— Законы, как думаешь, могут меняться? Как у людей, например, меняются.
— То у людей.
— В чем разница?
— Люди живые.
— А природа? Да ты подумай спокойно: зачем мне пугать? Что я — на твои пью, попрошайничаю? За стаканчик вру? Нет вроде. Думаешь, я обиженный? Я так жил, что дай бог всякому. И вот потому хочу еще жить…
— Да, — сказал Горга. — Это верно. Жить еще охота. И чего нам не жить? — Он широко повел рукой. — Вот так хотя бы… Ладно, наши ведь что-нибудь придумают. Наверняка. А?
— Придумать-то они уже придумали. Только не то, что нужно. Они решили: раз все равно пропадать, надо стукнуть по тем.
— А что? — сказал Горга.
— То, что скорее всего мы при этом погорим сами. Не это надо делать. Надо поскорей направить все эти бомбоносцы на солнце или еще подальше — и пусть там сгорят.
— Мы направим. Ну а те?
— А им тоже не лучше. И ведь есть же какая-то связь с ними. Значит, можно объяснить им, договориться…
— А, — сказал Горга и махнул рукой. — Связь-то есть. Тыщу лет болтают. Договариваются. И все никак не договорятся. И сейчас лучше не станет.
— Сейчас дело куда серьезнее…
— Давай лучше выпьем, пока живы. Эй, не напирайте, не топчитесь по живому…
— Договориться! — сказал актер. — Диалог — это прекрасно. Я посоветуюсь с нашим старшим. Он вхож…
— Вот чего-то у меня эта штука все время портится, — сказал экс-чемпион, дуя на слуховую капсулу. — Не от твоего ли этого, а? От того, о чем ты тут рассказывал. Послушай, — вдруг встревожился он, — а она не рванет у меня в ухе? Я бы выкинул, понимаешь, но без нее я и вовсе не слышу. И зубы у меня золотые, с ними как?
— Зря ты меня расстроил, — сказал Горга, — а я и поспорить с тобою по-настоящему не могу. Я — что, мое дело — убить красиво, аккуратно, это я умею…
Уже совсем стемнело, и огоньки на небе казались яркими, как никогда еще, и люди на Рынке теперь поглядывали на них не как обычно, с равнодушием — а опасливо, и становилось людям зябко и неуютно, хотя вечер был теплым и мягкий покой шел от земли…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Погруженная в мысли, Мин Алика даже не заметила, как кончился так называемый парк и начался пустырь. Это произошло постепенно: все меньше попадалось деревьев, зато все больше — сочного, кустистого бурьяна; покрытая многоугольными плитками аллея оборвалась, дальше шла убитая множеством ног плотная земля. Все больше людей встречалось, и в одиночку, и группами; но уже стемнело, и она не обращала на них внимания, хотя и чувствовала, что к ней приглядываются. Однако ее не трогали, а ей самой, занятой мыслями новыми для нее, необычными и оттого столь привлекательными, что расставаться с ними не хотелось даже на краткий миг, — ей здесь сейчас было куда приятней, чем на гремящих магистралях.
Ночные слова Форамы, чистые и прекрасные, все еще звучали в Алике; потом что-то стало заглушать, забивать их, в их голубой поток начали врываться какие-то другие неуместные, грубые — как если бы вдруг другая станция заговорила на той же самой волне, беззаконно и бескультурно. Раз и другой Мин Алика досадливо тряхнула головой, но помехи не отцеплялись; тогда она пришла в себя — и поняла, что если первые слова, нежные и проникновенные, были воскрешены ее памятью, то вторые, — как показалось ей, черные, — звучали в реальности; доступ же к ее сознанию слова нашли потому, что произносил их тот же голос — голос Форамы. Голос доносился из собравшейся по соседству довольно большой толпы. Алика решительно свернула с тропы и стала проталкиваться, нимало не удивленная: она ведь знала, что он где-то здесь, затем сюда и шла, чтобы увидеть его, взять, увести. На нее уже почти не обращали внимания, только дышали перегаром. Форама был тут, она узнала его и в сгустившемся мраке; уже готова была шагнуть, чтобы, отстранив последних мешающих, оказаться рядом с ним. Форама в этот миг, подняв глаза, увидел ее — и лицо его стало меняться, она ясно видела, как менялось оно и он, умолкнув, начал было приподниматься с земли… Тут с двух сторон ее сразу крепко взяли под руки, она инстинктивно напряглась, но ее держали железно, и чей-то голос шепнул в самое ухо: «Без глупостей, времени не осталось, транспорт вот-вот уйдет». Не грубо, но неотвратимо ее повлекли назад, между нею и Форамой вновь образовалась людская перемычка, она больше не видела его и не успела еще решить — а не воспротивиться ли всерьез? — как ее уже впихнули в маленькую лодку, неслышно опустившуюся только что прямо на тропу; последним, что она услыхала здесь, было сказанное кем-то — без удивления, впрочем: «Гляди-ка, бабу замели», — и парк вместе с Шанельным рынком провалились вниз, и только ветер засвистел за полукруглыми стеклами.
* * *
Тем самым стрелочником, который, невзирая на свое скромное положение в служебной иерархии, может порой оказаться виновником крупной катастрофы, явился в данном случае некий представитель стратегической службы, носивший невысокое звание штаб-корнета, что соответствовало восьмой величине в любой другой области деятельности. Занимал он должность Главного дежурного оператора в центральном посту Полководца, и в обязанности его входило — в часы дежурства следить за состоянием громадного агрегата и вводить в него все, что прикажут. Составлял программы для Полководца, разумеется, не он, и не он решал, что вводить, а что — погодить; однако если какая-либо из программ вызывала у Полководца нежелательную реакцию, иными словами, заключала в себе какие-то внутренние противоречия, либо противоречила какой-то из ранее введенных программ, то именно дежурный оператор должен был принять меры к тому, чтобы программа была своевременно исправлена, а до того — чтобы кто-то не попытался все же насильно втиснуть ее в машину: Полководец, как и всякое существо с высоким интеллектом, был весьма нервен, и его реакции на такого рода ошибки часто являлись совершенно неадекватными — иными словами, гигантское устройство начинало психовать по пустякам, как характеризовали это сами операторы в своих разговорах. Конечно, сравнение со стрелочником, использованное здесь, в достаточной мере условно, но все же оно дает представление о положении и роли штаб-корнета Хомуры Ди в могучей и разветвленной системе обороны Планеты.