— Да, — согласился врач. — Может быть, тебе помочь?
— Благодарю. Я сам.
Пока он мылся, санитары не спускали с него глаз. Полотенце было шершавым, грубоватым.
— Я готов, — молвил Шувалов с облегчением.
Его провели к врачу. Там было и похоже, и непохоже на кабинет врача на Земле: светло и чисто, и даже стеклянный шкафчик стоял, но не было той электроники, автоматики, оптики, без которой трудно было бы себе представить современную медицину.
Санитары остановились за спиной, у двери. Врач сидел за столом.
— Садись… Ну, как ты себя чувствуешь?
— Благодарю вас, прекрасно. Но прежде чем я буду отвечать дальше на ваши вопросы, позвольте задать один мне.
— Ну… пожалуйста.
— Долго ли мне придется пробыть здесь — разумеется, в случае, если я буду признан здоровым?
— Не более двух недель. Ты знаешь, конечно, из скольких дней состоит неделя?
— Полагаю, что из семи, если…
— Ах, из семи.
Врач переглянулся с другим, сидевшим сбоку.
— А какой сегодня день недели?
Шувалов подумал. Пожал плечами.
— Откровенно говоря, было столько дел, что я не следил…
— Если ты затрудняешься с ответом, так и скажи. Итак, ты не помнишь, какой сейчас день недели. А какой месяц и какое число?
— Ну, по нашему календарю…
— Прости. Что значит — по вашему календарю? Он у вас другой?
— Видите ли, объяснение этого надо начинать издалека…
— О, у нас есть время, и у тебя его тоже достаточно.
— В этом я как раз не очень согласен с вами. Дело в том, что… Вы — врач, следовательно, человек, не чуждый науке, научному образу мышления. И вам сравнительно нетрудно будет понять то, что я должен сказать.
Он умолк, поймав себя на мысли, что ему как-то очень легко — и вместе очень трудно разговаривать с этими людьми. Легко — потому что они каким-то образом располагали к откровенности. Трудно — потому что для него, человека своего времени, как и для всех, кто родился и жил в его эпоху, не составляло труда следить за ходом мысли собеседника, понимать движущие им мотивы и предугадывать выводы; но, как оказалось, это было применимо лишь к современникам: уже члены экипажа вовсе не являлись для Шувалова открытой книгой, неожиданные, непредсказуемые эмоции врывались нередко в их логику, искажая или вовсе подавляя ее, а порой, напротив, в момент взлета эмоций в них вторгался холодный расчет — чего современники Шувалова себе тоже не позволяли, ратуя за чистоту и мысли, и эмоции, четко отделяя то, что было подвластно чувствам, от всего, что должно было решаться лишь рассудком. А теперь, сидя напротив этих врачей, Шувалов почувствовал, что они, современники деревянных строений и вещей, не уступают ему в умении проникать в глубь человека, но делают это как-то по-другому, а для него остаются непонятными, как мощная станция, что работает тут, рядом, но на той частоте, какой нет в вашем приемнике.
— Ты задумался? Можешь быть уверен — мы постараемся понять тебя, — врач мельком переглянулся с другим снова. — Итак?
— Я просто думаю, с чего начать, чтобы…
— Я советую, чтобы было легче, начать с того, что сильнее всего беспокоит тебя именно в эту минуту. Ты знаешь, что больше всего беспокоит тебя?
Шувалов хотел сказать, что больше всего его сейчас беспокоит то, что нужен контакт на самом высоком уровне, а его, этого контакта, нет, но внезапно понял, что это не самое сильное беспокойство, просто он привык так думать. Сильнее сейчас было другое, а не вспышка, не ее угроза.
— Понимаете ли… Конечно, первоисточник всего — это предстоящая вспышка вашего светила, его взрыв. Мы можем предотвратить этот взрыв, погасив ваше солнце, — разумеется, не сразу, а постепенно, но так или иначе это сделает жизнь на вашей планете невозможной. Однако воздействие на ваше светило можно производить по-разному: можно форсировать, а можно воздействовать длительно. От этого зависит, какая часть его энергии в единицу времени будет уходить в сопространство, иными словами — как быстро станет оно остывать. Если бы сейчас на корабле у пультов находился я, то, конечно, выбрал бы медленный вариант. Но сейчас там — другой ученый. Он знающий и способный человек, но он моложе меня. Значительно моложе. Как и я, он теперь на два-три года выпал из научного процесса там, на Земле. Но если для меня это уже не имеет особого значения — по многим причинам, — то для него дело обстоит иначе. Он должен — и будет — спешить. И если у пультов в момент воздействия окажется он, то наверняка проведет его на пределе, звезда — ваше солнце — начнет гаснуть куда быстрее, и мы не успеем даже перевести вас под землю, даже проделать подготовительные работы… Вот в этом для меня сейчас — главное беспокойство… Но если, допустим, я сейчас получу возможность вернуться на корабль, то кто же установит контакт с вашими правителями? Кто объяснит им всю ситуацию, в которой оказались и вы, и мы? Теперь вы понимаете, почему контакт нужен мне как можно скорее?
— Мы все понимаем, не сомневайтесь. Теперь мы хотим спросить…
— Рад буду ответить…
* * *
Врачи сидели в опустевшем кабинете. Шувалова увели санитары.
— Наш судья, конечно, не светоч разума, — сказал один. — Но на этот раз он не ошибся. Да и кто бы тут ошибся? Такая великолепная картина… О чем ты задумался?
— Смотрю. Взгляни и ты — как прекрасно играют тени на стене.
— Это солнце светит сквозь листву. Чудесно.
Они помолчали, наслаждаясь.
— Задерни занавеску до половины. Правда, еще лучше?
— Великолепный контраст… Да, ты говорил о картине. Она слишком прекрасна.
— У тебя какие-то сомнения?
— Все дело в предпосылках, понимаешь, все, что он говорил, укладывается в довольно строгую систему — я, как мы уговаривались, следил за логичностью и обоснованностью изложения и выводов. Да, в очень строгую систему…
— Ну, при заболеваниях психики это не такая уж редкость.
— Согласен. И тем не менее.
— Неужели ты собираешься поверить хоть единому его слову? Это такой же человек, как мы с тобой… только, к сожалению, больной. Бред, навязчивые идеи…
— Обождем немного с диагнозом.
— Ну, знаешь ли, если мне надо выбирать между двумя возможностями: поверить в пришельцев из иного, высокоразвитого мира — или диагностировать паранойю, то я, вернее всего, предпочту второе. Не пойму: что смущает тебя?
— Не забудь, что мой сын — астроном.
— Прекрасно помню. И что же?
— Пусть он поговорит с больным.
— Ты хочешь устроить экспертизу?
— Мы ведь специалисты только в своей области. Видишь ли, если он бредит, то в чем-то — большом или малом — неизбежно нарушит положения науки, выйдет за их пределы. Мы с тобой ничего не заметим, а специалист поймет.
— Хорошо, ты убедил меня. В конце концов время у нас есть; будь мы даже уверены, что он совершенно нормален, закон не позволил бы нам выпустить его, не проведя всей программы обследования, раз уж он направлен сюда официально, а не явился сам.
— Да. Вечером я попрошу сына…
* * *
Их было много, человек сто или даже больше. Они шли по дороге, не торопясь, лопаты, оружие и черный ящик везли позади на телеге, а за ней тянулся длинный хвост долго не оседавшей пыли. Шли кучками, кто молча, кто негромко переговариваясь.
— Готфрид Рейн принес сына.
— Счастье в дом…
— Кончается подошвенная кожа.
— А сколько тебе на следующий месяц?
— Сколько сделать? Еще не сказали…
— Иероним Сакс ушел в лес.
— Жаль. Хороший кузнец был.
— Но с фантазиями. Видел красоту в куске железа. Ты видишь?
— В куске железа — нет. Но я и не кузнец… Жаль, что ушел. Мне пришло время взять новую лопату. Думал, он сделает. Была бы славная лопата.
— Ничего, сделает другой.
Передние остановились. За ними и остальные.
— Закат, — сказал кто-то. — Полюбуемся. Красиво.
Закат и правда был красив. Медленный перелив красок на небе. Одинокое облачко. Треск насекомых в высокой траве по сторонам дороги. Сильный запах цветов, что раскрывают свои чашечки по вечерам.