Ему очень понравилась Новая Англия. Деревья в осенней дымке, багряные и желтые умирающие листья, золотистые хижины придавали полям, улицам, домам такую неземную красоту, которую он мог увидеть только дома. Возникала некая ассоциация чувств. «Вчера, — писал он, — я побывал у могилы Оливера Уэнделла Холмса и возложил на нее большой венок — не то чтобы от себя, а от Общества писателей. На одном красивом кладбище покоятся Холмс, Лоуэлл, Лонгфелло, Ченнинг, Брукс, Агассиз, Паркмен и многие, многие другие». Это были люди Новой Англии, которые по своему духу могли бы быть и людьми Старой Англии. Он долго стоял на кладбище Маунт — Оберн, как когда-то у могилы Маколея.
В Брэттлборо, штат Вермонт, жил Редьярд Киплинг с женой-американкой. Киплинг, который шестью годами ранее выступил с непревзойденной по оскорбительности характеристикой Чикаго (там присутствовали и плеваки), был не так добродушен, как Конан Дойл, когда американцы выкручивали хвост британскому льву. Он отплатил тем, что выдрал горсть перьев из американского орла. Это, конечно, оказало на него успокаивающее воздействие; Конан Дойл, который считал весь этот спор бессмысленным, написал ему протест. Добродушно все это восприняв, Киплинг пригласил его в Вермонт.
Раньше он никогда не встречался с Киплингом, хотя в дни, когда он жил в Норвуде, был знаком с его покойным шурином Уолкоттом Бэйлстиром. В поезде он посмеивался, вспомнив замечание своей сестры Конни, когда однажды они пригласили Бэйлстира на обед.
«Вообрази! — широко раскрыв глаза, сказала Конни. — Господин Бэйлстир и господин Киплинг вдвоем пишут одну книгу, и они делают это таким образом, что по очереди пишут предложения». Брат удержался от того, чтобы указать Конни, что ее кто-то разыгрывал.
Киплинг, небольшого роста, волосатый и жилистый, с вытянутой вперед шеей и с усами, ценил уединение с такой страстью, что это не укладывалось в головах его соседей по деревне. Он, как и его жена, были радушными хозяевами. Они пригласили гостя в свой знаменитый дом, напоминающий очертаниями Ноев ковчег, и Конан Дойл его сфотографировал. Предвкушая возможность поупражняться, он приехал с сумкой клюшек для игры в гольф, чем привел в изумление жителей Брэттлборо, которым было интересно, как же эти инструменты доктора можно использовать.
Можно с уверенностью заключить, что Киплинг вообще не любил гольф; никакой истинный любитель гольфа никогда не заставил бы героя своего рассказа отзываться о нем так, как он это делает в «Домашнем враче». Но гость, хотя он был далеко не экспертом, преподал ему на замерзшем пастбище несколько уроков, пока на них глазели соседи. Киплинг декламировал свой только что написанный «Гимн Макэндрю»: как и во многих других работах этого искусного мастера, романтика там воспевается под прикрытием и в литературном стиле тщательно сбалансированной структуры. Они расстались добрыми друзьями, а Конан Дойл сделал одно замечание, которое он после повторил Хорнангу: «Ради Бога, давайте прекратим эти разговоры о плеваках».
Он должен был уезжать в Англию 8 декабря. Майор Понд со слезами, поблескивающими под большими очками, за которым стояли и эмоции из сферы финансов, умолял его остаться. «Если бы он не пообещал больной жене провести Рождество дома, — сокрушался он позже в печати, — он мог бы провести здесь весь сезон и вернуться домой с небольшим состоянием в долларах». Хотя майор и не считал его блестящим оратором, он писал: «Есть в нем что-то такое, что очаровывает каждого, с кем он встречается. Если бы он вернулся еще дней на сто, я заплатил бы ему больше, чем любой известный мне англичанин».
Как раз накануне отъезда из Нью-Йорка Конан Дойл узнал о смерти на Самоа Роберта Льюиса Стивенсона. Хотя он никогда не встречался со Стивенсоном, он был потрясен печальным известием, как будто это была его личная утрата. Потому что Стивенсон, которым он так давно восхищался, был и его почитателем; на протяжении нескольких лет они вели между собой переписку. Доблестный инвалид умер; великий рассказчик больше ничего не расскажет. Да, инвалид! Как и Туи…
Еще раз просипел пароходный гудок. «Этрурия» обогнула статую Свободы. После возбуждения наступила реакция: он чувствовал себя измученным и подавленным. Но в Лондоне, а потом и в Давосе Артур узнал, что состояние Туи продолжает улучшаться. Вернувшись в конце года на альпийские высоты, он с новым рвением принялся за описание подвигов одного героя, которому суждено было навсегда стать личностью, вызывающей восхищение.
Короче, речь шла о подвигах бригадира Жерара.
Глава 8
ИЗГНАНИЕ
Ночь была хоть выколи глаз. На балконе, нависшем над Дунаем, наш герой стоял с императором Наполеоном и маршалом Ланне. За рекой шириной в лигу[6], вздувшейся от бурлящих потоков, светились костры австрийских бивуаков. Сквозь шторм и ветер кому-то надо было переправиться через реку и привезти пленного, чтобы выяснить, там ли находится труп генерала Хиллера.
Даже наш герой (пожалуйста, громче музыку!) чувствует, как по коже пробегают мурашки. Даже Наполеон не отдает команду — он просто выражает пожелание. Но грудь нашего героя распирают благородная гордость и жажда славы. Он думает о том, что из 150-тысячной армии храбрых воинов, включая двадцать пять тысяч солдат императорской гвардии, он один был выбран для того, чтобы совершить вылазку, требовавшую не меньше интеллекта, чем смелости.
«Я пойду, сир! — не колеблясь вскричал я. — Я пойду; а если я погибну, оставляю свою мать на попечение вашего величества». Император потрепал меня по плечу, выражая удовлетворение».
Читателя можно простить, если он ошибется. Он вполне может приписать эти чувства нашему жизнерадостному другу Этьену Жерару, полковнику гусар Конфлана, любимцу женщин, самому искусному бойцу из шести бригад легкой кавалерии, человеку на удивление смешному и в то же время героическому.
Но это не Жерар. И это вовсе не беллетристика. Приведенные слова и обстоятельства взяты из реальных мемуаров генерала барона де Марбо, который во время описанного эпизода был капитаном наполеоновской армии. Кстати будет сказать, что Марбо переправился через реку, что он привез не одного, а троих пленных и что Наполеон опять похлопал его по плечу и произвел в майоры. Это — одно из не самых опасных приключений в книге, о которой есть искушение отозваться как о наборе лирических вымыслов, если бы современники Марбо не подтверждали, что он говорит правду. Если бы мы даже не верили, что Марбо действительно делал все то, о чем он рассказывает, достаточно уже одной его личности.
Потому что слишком многие сторонники Наполеона, некогда самые грозные недруги всех ополчившихся против императора, действительно думали, действовали и говорили в такой высокой манере. Это было непостижимо по другую сторону Ла-Манша. В этом и заключаются некоторые из самых замечательных качеств рассказов о бригадире Жераре. Когда Конан Дойл избрал Марбо прототипом своего бригадира, внеся в собственных целях некоторые изменения, немало комичных ситуаций возникает из-за того, что живость характера бригадира противопоставляется его неуверенному и тяжелому английскому языку. Читая солдатские воспоминания, автор многозначительно подчеркивал, что он был удивлен тем, что многие из этих хвастунов «были людьми, чьи действия вызывают в памяти сам дух рыцарства. Лучшего рыцаря, чем Марбо, найти трудно».
И это правда. Если взглянуть на поступки бригадира Жерара, не обращая внимания на манеру, в которой рассказывает о них, он предстает паладином в одном ряду с Дюгескленом. Его наивное хвастовство, самодовольство, твердая убежденность в том, что в него влюблена каждая женщина, веселят читателей. Его добрая и безмятежная натура проявляется во всем. Он завивает бакенбарды, закручивает усы в стиле Маренго и предстает со страниц книги как живой.
«Вряд ли вы об этом помните, но Наполеон сам говорил, что считает меня самым отважным человеком в армии. Правда, он несколько испортил свое высказывание, утверждая, будто я бестолков. Но не станем обращать на это внимания. Было бы нехорошо говорить о слабых моментах в жизни великого человека».