…Осталось все это запить и замереть, затаиться наподобие галапагосской игуаны…
А в зале позднего мезозоя красиво расставлены фуршетные столы вокруг центральной экспозиции, где на постаментах демонстрируются скелеты хищных тероморфных рептилий-иностранцевий да скелеты и черепа растительноядных соседей их – парарептилий – парейазавров.
От этого не легче. Я, уже давно мечтающая об утре, пробиралась параллельным узким ходом, боясь обнаружения кем бы то ни было. И замерла у потайного оконца.
Моему взгляду предстало зрелище эпохи поздней перестройки – грубое гульбище урвавших кусок. Вероятно, ему подивились бы и Рим времен упадка, и Валтасар, оскверняющий храмовые сосуды в нечестивом пиру своем, и культуртрегер Медичи…
Не знаю. Мне пришлось присесть на узкую ковролиновую дорожку и слегка перекусить своими вышеозначенными селедковыми бутербродами, щедро запиваемыми пивом. Почувствовав себя во всеоружии, я приблизилась к тайному оконцу… Но увидела только зеленоватую, смутно блестящую чешую… В первую секунду мне стало совсем уж нехорошо: мне почудилась шкура древнего ожившего зверя – одного из здешних скорбных обитателей; но шкура дернулась, завиляла и, отойдя от оконца, оказалась талией, всего лишь верткой, тонкой, змеевидной талией некоей дамы, званной на сей фуршет и отошедшей от стены к столу. Я была не настолько наивна или, допустим, пьяна, чтобы не отдавать себе отчета в том, что праздник сей идет и идет по нарастающей. В меня закрались небезосновательные опасения, что целиком сие представление мне посмотреть не удастся, тем более что до апофеоза еще, судя по всему происходящему, далеко…
Главное – не попасться. А ведь пару раз, заслышав модную танцевальную песенку в духе «нео-латино», кажется, оба раза Дженнифер Лопес, я чуть-чуть не выскочила из своих крысячьих ходов в самую толщу этого темного трапезования. Хороша бы я была! Мягко говоря – лишняя.
Ох, добраться бы до дому и наплясаться, да хоть под «Иванов-интернейшнелов»! Хоть и не так лихо, лишь бы живой.
И опять, и опять мелькали пред моими опустошенными глазами чьи-то верткие талии, все в чешуе, чьи-то осмокингованные плечи, где, наверное, все-таки так удобно дамской лапке с бриллиантиком… антиком… антиком…
…Кажется, я уснула, как говорят все кому не лень, – «от стресса». Вот вас бы туда засунуть!
Во сне ли, или как, но я очутилась в последней комнатке – треугольном закуточке в зале мезозоя, то ли с кушеточкой, то ли с «топчанчиком», как говорила мне тетка, пославшая меня сюда.
Сквозь потайное окно я увидела одного из типичнейших завроподов – гигантский скелет диплодока.
…Как в последнее время украшают деревья мерцающими цепочками каких-то микролампочек или светоносителей типа лаунлайт, так гигант, стоящий посреди самого огромного в этом музее зала, украшенного впечатляющей фреской во всю правую стену с изображением здоровенного болотища, где мирно пасутся динозавры, так его костяная, остроугольно-неудобная спина диплодока вся-превся была изукрашена подобными сему лампоидами – о, бедное животное! А на его спине, там, высоко, на самом хребте, расцвеченном для всеобщего отдохновения или для их логова бульдогова, восседала – че тянуть кто? – всего лишь голая баба.
О, данке шон – вавилонская блудница на звере…
Вот тут-то меня окончательно и сморило. Больше не помню ничего, кроме коротенького сна про какие-то тупоносые светло-зеленые туфельки на высоких толстых каблуках. На вес они щущались тяжеловатыми; подобно тем, которые в свое время Чехословакия поставляла в наши края. И, наверное, подобно тем башмачкам, кожаным и стильно-грубоватым, с прошвами и широким рантом, в них можно было шевелить пальцами. Да, и это своего рода свобода. А фактура их поверхности во сне была такая на ощупь мшисто-прохладная, замшево-шершавая; и по цвету – еще приятнее, чем натуральный коротко-ворсистый мох, нежно-зеленый с легкой желтизною…
И тут чья-то рука с маху пронзает мой сон, схватив меня за правое плечо, – и я оказываюсь на маленькой банкеточке в треугольном закутке. Меня будят пришедшие на работу уборщицы и вопрошают:
– Ну, говори: видела?
– Да. Видела. Но немного не до конца.
Снова на воздух. Я ухожу из оскверненного замка тысяч творений. Слуги все убрали, пока я пребывала во сне. А когда мы шли к выходу, я заметила только малость, так – ерунду: след поцелуя на мужественной костяной щеке парейазавра – фосфоресцирующе-яркая помада, дикая, наглая; да кое-где по залам на полу как бы блестящие конфетти, больше похожие на змеиную чешую.
Кафе
Кафе располагалось на одной из тех улиц, которые тогдашние современники имели склонность именовать «престижными». Это слово и его производные носились, как свистящий медицинский сквозняк, из салона в салон, из массажкабинета в массмедийные хитросплетения, а уж из всепожирающего и всепереваривающего электронного чрева так и перло, и возбухало, и дыбилось, и попадало, наконец, на зыбкую, но плодороднейшую почву – в умы простых сограждан. И уже в самом утлом уголке можно было частенько наблюдать поучения весьма странного свойства: в носу ковырять непрестижно (престижно), такую-то одежду покупать непрестижно (престижно), любовника иметь престижно (если богатый) – (непрестижно, если вообще), но в мнениях о последнем так и не сошлись. И, думается, никогда не сойдутся. И пошло: престижно-непрестижный роман, престижно-непрестижная дружба, престижно-непрестижная семья, престижно-непрестижная работа, престижно-непрестижная машина, престижно-непрестижный печатный орган, престижно-непрестижное незнамо что… Непостижимо.
Ну так вот – приникните к истоку речи; как говаривали древние халдеи: «о чем бишь я?..». И поймите, прикиньте, смекните: через некоторое время в том же небогатом царстве, демократическом государстве слово «престижно», по данным наших лингвистов, сменилось кратким, репчатым словцом «круто». Мы доподлинно не знаем до сих пор, хоть в это и трудно поверить, но исток, источивший из себя это слово, возможный исток распространения – это не довольно крепкая в то время водка «Исток», а некий человек-песня. Но достоверности нет в достаточной мере.
Исторически известно, что о себе он так не говорил.
О, со словом «круто» связано необычайно много спорных моментов. Одно вне всякого сомнения: его утверждали повсеместно и «низы», и «верхи».
Если раньше говорили «крутой нрав», то потом – «крутая машина», «крутая работа» и так далее по списку. Еще же говорили: «брюки – это чомбе», другие: «джины – это помойка», третьи «шампань – кайфушка», иные же и вовсе твердили о каких-то «зигитрах». Но, как нам отсюда показалось, – а выборочная лингвистика уже поднадоела, ох, тяжелое это искусство, – то пора вернуться к теме кафе с названьем «Трисмегист».
Это слово означает «Триждывеличайший», а в некоторых местах – «Триждывенчанный».
Об этом известно, пожалуй, и меньше, чем о так называемых «байкерах». Байка – такая мягкая ткань для младенцев. Какое это имеет отношение к ночным мотоциклистам? Будем продолжать исследования. Есть и еще вариант: «байка» – это актерское вранье, которое они любили повторять, переходя с площадки на площадку («с хазы на хазу»). Но этот случай уж совсем не для мотоциклов…
От Гермеса Трисмегиста пошли «герметические», то есть запретные для профанов знания. Следовательно, наше кафе имеет довольно гордое, если не сказать больше, название. По-своему оно было и герметично: далеко не каждый прохожий мог сюда войти и выпить пресловутого кофе, а только лишь член этой тусовки. Спотыкаемся на каждом слове: что такое тусовка? Это толпа полузнакомых людей, вьющаяся вокруг чего-то общего. Им с одинаковым успехом могут быть кумир, стол, идея. Это довольно текучее временное сообщество, в этот момент качественно отделяющее себя от остального общества. Возник и глагол «тусоваться». Кумиры кафе «Трисмегист» сменяли один другого с яркостью ацетиленового фонаря и легкомыслием бабочек-поденок.