Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Накренилась, но при этом все же устояла, не рухнула – так же, как и держава. Та, правда, умалилась, усохла, ужалась, как шагреневая кожа, хотя когда-то была широка, обильна лесами, полями и реками.

И Америка придвинулась рылом к нашим границам – чтобы удобнее было принюхиваться и ждать успешного пришествия на нашу землю следующего обаяшки Клиберна.

Этого же счастливчика Клиберна в мавзолей все же не положили. Хотя после Хрущева он встречался с простаком Горбачевым и элегантной штучкой Раисой Максимовной – на обеде в Белом доме. Не нашем Белом доме, а американском, не почерневшем от гари и копоти при обстрелах из танков…

Клиберна пригласили на обед для антуража, как кентервильское привидение, призрак минувших лет, как американского русского, посланца Вашингтона в Москву или Москвы в Вашингтон – не важно.

Горбачев обласкал Клиберна и напомнил ему весну пятьдесят восьмого года, когда вся Москва сходила по нему с ума. Но все же с мавзолеем… нет, не получилось, не положили, не хватило одного голоса при голосовании в Думе.

Зато из мавзолея хотели вынести еще и Ленина, но коммунисты заартачились, возроптали, не позволили, а они все же коммунисты, ум, честь и совесть, и вынос… не отменили, нет, но отложили до удобного случая.

У нас ведь властвует капитал, а он серьезный дядечка, ничего не отменяет.

Как и предсказывал мой отец, у нас теперь все шармируют, подобно Клиберну. Сам Клиберн же… что с ним стало? Не могу сказать в точности.

Не могу, поскольку в Америке ни разу не бывал, да и не тянет, если признаться. Рихтер вон тоже любил Европу, Америкой же брезгал, гнушался. И не он один – многие…

Вот и я тоже, хоть и не Рихтер, и лицо у меня, когда играю на своем альте, вдвое не складывается, как варежка. Но мне недавно приснился сон, словно Клиберн вместе с Хрущевым… нет, шинели с господ не снимают, но устраивают по всем миру революции роз.

Хрущеву для этого даже не пришлось менять свое имя – он так и остался Никитой в вышитой украинской сорочке (на все украинское теперь мода). Клиберн же снова стал Клайберном, и не Ваном, а Вэном: так ему сподручнее сбрасывать правительства, менять режимы и поддерживать напряженность у наших границ.

Повторяю, это всего лишь сон, причем дурацкий, хотя, наверное, не ошибется тот, кто считает, что революции роз начались у нас с Вэна Клайберна. Того самого Вэна, который прикинулся простачком и, дабы втереться к нам в доверие, стал Ваном или даже Ванюшей.

Впрочем, это шутка. Клайберн останется для нас незабываемым Ваном Клиберном так же, как и тот – уже далекий – пятьдесят восьмой год. Все же прочее – выдумки и пустые басни, особенно перед именем Петра Ильича Чайковского и музыкой, которая, как известно, вечна и никогда не увянет – не то что какие-то розы.

18 апреля 2021 года

Особист

(Рассказ)

Наши окна с обсыпанной порыжевшими елочными иголками ватой между рамами (из экономии использовали вату, которой был обложен понизу ствол новогодней елки) выходили во двор. Если бы не бесстыдно развешенное на веревках белье, задубевшее от мороза, двор просматривался бы весь, был бы виден насквозь, как на ладони. Но белье скрывало его потаенные недра. Поэтому кое-что из дворовых построек лишь слегка проглядывало, а в целом угадывалось за простынями, наволочками, майками, синими трусами и канареечного цвета кальсонами.

Угадывались дровяные сараи, крыша котельной, сваленные за котельной бревна и огороженный забором палисадник с кустами сирени, куда выкатывали инвалидное кресло и выводили под локти парализованную старуху, всю скрюченную, страшную, похожую на ведьму.

Кирпичная стена с проломом, отделявшая наш двор от соседнего, вообще не попадала в обзор.

В этом дворе мы жили, мамаева орда, сопливая малышня, шантрапа (хотя был кое-кто и постарше), вернувшаяся с матерями из эвакуации. Да, дома мы лишь что-то делали, мастерили, выжигали по фанере, выпиливали лобзиком с вечно лопавшейся пилкой, сидели за уроками под грибовидной настольной лампой, обедали и ужинали все той же картошкой, а во дворе – жили. Иными словами, носились, лазали, висли, спрыгивали, дрались, истошно орали, заговорщицки шептались и хранили свои секреты.

Мы – это Витя Черепанов по прозвищу Череп, чей дед работал столяром на Лубянке и иногда получал паек. Это Валя Сумароков, сын писателя Сумарокова (из открытого окна доносился стук пишущей машинки, а в помойном баке вечно чернела забитая до прозрачности копирка), которого не взяли на фронт из-за неврастении, близорукости и еще сотни болезней. Это Коля Блохин по прозвищу Блоха, чья мать преподавала литературу в нашей школе. Это Ваня Абрикосов, которого почему-то прозвали Дыня. Он рос без отца и был сыном тети Моти, принимавшей бутылки в палатке, пахнувшей сыростью, плесенью и дешевой гадостью, называвшейся портвейном. Это Маруся Собакина, игравшая на пианино и мечтавшая, чтобы ради нее совершали подвиги. Это Петя с неприличной фамилией Сукин (мы произносили ее с ударением на первом слоге) по прозвищу Колбаса – его отец работал грузчиком на колбасном заводе.

Среди нас были и другие, тоже наши, но не целиком, а лишь наполовину или даже на четверть, поскольку они редко выходили, хотя мы их и вызывали – свистели в два пальца и кричали под окнами: «Саня (Костя, Митя, Леха), выходи!» Вот о них-то и надо сказать особо – пусть даже не обо всех, а об одном, поскольку из-за него наш двор опустел и осиротел, лишился тех, кого увели чемоданчиком ночью, при свете автомобильных фар. Пронеслось над ними злое, беспощадное лихо, и никто их больше не видел. Сгинули.

Все во дворе так же ждали своей очереди, но некоторых лихо обошло стороной, пощадило: и такое бывало, хотя это кажется невероятным. Но что ж тут невероятного, ведь всегда наряду со всеми были некоторые, и им приходилось жить за всех, вывешивать белье на веревках, топить печи в котельных, обкладывать ватой елку, провожать старый год, встречать новый, произносить тосты (первый – непременно за Сталина), танцевать под патефон и петь под баян.

1

В нашем дворе его так прозвали – Особист. Прозвали потому, что он держался особняком, почти ни с кем не дружил и никому не звонил даже в том случае, если надо было узнать, что задали по русскому, спросить решение математической задачи про двух пешеходов или бассейн с трубами. Для него это было унижением – позвонить. Иными словами, вращая черный эбонитовый диск с круглыми гнездами для указательного пальца, набрать шестизначный номер, начинающийся с буквы «Г» (более аристократическая часть Арбата начиналась с «Б»), и попросить кого-то к телефону. Просить – вообще унижение и тем более унижение в том случае, если телефон один на всю коммунальную квартиру с длинным, полутемным коридором и приходится ждать, пока там прошаркают к нужной двери, участливо и прилежно постучат в нее, произнесут нараспев: «Вам телефонируют», и вызванный, прежде чем сказать: «Алло!» – будет долго шуршать трубкой, распутывая провод.

О, коммунальный телефон на стене, исписанной вкривь и вкось номерами, под висящим на гвозде старым велосипедом или ванночкой, в которой тебя купали младенцем, обливая водой из кувшина и повторяя, как присказку: «С гуся вода – с царя худоба», хотя ни царей, ни гусей тогда уже не было и в помине!

Однако вернемся к нашему Особисту. Если для него и позвонить-то – унижение, то дружба – унижение вдвойне, поскольку она мешает быть одному и вынуждает не столько просить самому, сколько выполнять чьи-то назойливые, ревнивые, мстительные просьбы. Поэтому Особист и не дружил, хотя, по негласному дворовому кодексу, все непременно дружили. Вернее, имели друзей, которые были за них: это считалось солидным, престижным и заслуживало уважения. О таких не сообщалось: «Это мой друг», а говорилось внушительно: «Он за меня».

23
{"b":"747894","o":1}