Галька вмешивается, торопит:
– Ну, дальше, Зоя, рассказывай!
Зоя продолжает:
– Ну и вот. Чтобы это золото не разграбили, нашим солдатам приказали охранять этот замок, чтобы после войны устроить в нём музей.
Мы с Галькой не знаем, что такое музей, но нам и не важно знать. Слушаем, раскрыв от внимания рты.
– Один наш солдат вызвался стоять на посту ночью, пока остальные спят, а он потом отсыпался днём. Конечно, наши проверили, что в замке никого нет. И вот солдат рассказывал потом:
– Стою ночью, кругом темень, только на моём посту горит керосиновая лампа. Электричество отключено. Слышу – шаги чьи-то приближаются ко мне. Я: «Стой, кто идёт? Стрелять буду!» А на меня идёт… немец, и морда у него белая-белая, как у покойника. Я шумлю: «Хенде хох! Стрелять буду!» А он всё равно идёт. Я стреляю, а он не падает! Так и прошёл мимо меня! Думаю – привиделось мне, что ли? Утром рассказываю ребятам, а они ржут. На следующую ночь – такая же картина. Я чуть с ума не сошёл. Немец-то на покойника или на приведение похож. Днём опять обошли и проверили все помещения. Полный порядок везде и тишина. Но когда я шёл мимо одного рыцаря, он чуть покачнулся. Гляжу в прорези для глаз – зрачки живые. Я фонариком посветил, а в прорези глаза моргнули! У меня махорка в кармане, я взял да и метнул немного махорки в прорезь, а там к-а-к чихнёт кто-то! Ну никакое это не привидение. Долбанул прикладом по шлёму, сшиб его. Ну и в рыцаре живой немец стоял, а морда, наверно, специально чем-то белым намазана, чтобы ночью на приведение походить. Стали с ребятами и других рыцарей проверять, в них тоже живые немцы прячутся! Они, видно, ночью выходили из замка таким вот способом. И главное, в винтовках наших сумели как-то патроны подменить, патроны-то оказались холостые…
…Вот такая «бывальщина», рассказанная нам Зоей с чьих-то слов. Враньё, но мы верили, что так всё и было в немецком замке…
К нам, вернее, к моим братьям, часто прибегал бойкий мальчишка и ровесник нашему Герке Вовка Боков. Как рассказала потом наша бабка, он тоже из Густоевской родни и тоже из Вознесенки. Он-то прибегал к моим братьям, а мои подружки стали вдруг дразнить меня, будто Вовка – мой жених, потому и бегает к нам. Слово «жених» применительно ко мне казалось обидным с оттенком неприличия, и я со слезами жаловалась бабушке и просила не велеть Вовке к нам бегать.
– Ну да как же – жених! Он нам родня, не может жениться на тебе. Брат он тебе. Так и скажи девчонкам, – утешала меня бабушка.
Боковы жили недалеко от «молоканки», я у них почему-то никогда не бывала. Да и Вовкина мама и старшая сестра его Фая к нам почему-то не заходили. Отец Фаи и Вовки то ли погиб во время недавней войны, то ли сгинул в 30-е годы при массовых репрессиях. Семья без кормильца бедовала. А между тем Соня, мать Фаи и Вовки, приходилась нашей бабушке племянницей, была дочерью родного её брата Степана Пименовича Густоева. Я запомнила тётю Соню тихой и робкой женщиной. Фая, видимо, пошла в маму, – встречаясь с моими родителями, здоровалась застенчиво, стеснялась бывать у нас…
А вот и другая нам родня, очень близкая, – Тырдановы. Жили они в соседнем Непряхино. Вначале повести я рассказывала, что деда Тырданова я смутно запомнила живым.
Ныне никого из Тырдановых нет на этом свете, и я склоняю голову в молитвенной памяти о них. Жизнь тырдановской семьи складывалась более драматично, чем жизнь нашей семьи. В 1943 году, когда умер дед Тырданов, мама наша была уже замужем, её сестре Клавдии было 23 года, братьям Павлу – 16, Алёше – 14, Вите – 7 и младшей сестрёнке Нине – 4.
И моя бабушка Тырданова, овдовев в возрасте 46 лет, стала главой большого семейства. Была она неграмотной, без профессии, и пришлось ей устраиваться завальщицей в старательскую артель «Подземник». В 1950 году она перевелась завальщицей на бегунную фабрику при шахте. Что это за рабочая должность – завальщица?
А это надо было вагонетки с добытой в шахте и поднятой наверх рудой толкать по рельсам и опрокидывать с помощью особого устройства – «заваливать» в отвалы или сразу в бегунное отделение. Этим и занималась моя бабушка вместе с напарницей. Что и говорить, работа тяжёлая, и от такой работы у некоторых женщин случалось выпадение матки.
Бабушка предпочитала выходить в ночную смену, когда вагонеток было поменьше и можно было пристроиться в каком-нибудь уголке и поспать, а днём она «бежала» работать в колхозе, иногда брала с собой младших Витьку и Нину дёргать с колхозных грядок лук или морковку. И надо было ещё во время покоса колхозное сено грести в копны: за тонну колхозного сена давали делянку травы для собственной коровы.
Без коровы и огорода не прокормиться, и так жили голодно и в страшной нужде.
Тут я готова зареветь в голос от запоздалого сочувствия к бабушке: после ночной работы завальщицей на бегунной фабрике она радовалась, что поспеет ещё в поле или на покос, или ещё куда! А это как? – Накосить тонну травы для колхоза и только тогда косить для своей коровы! Нам трудно представить этот чудовищно тяжёлый труд, но в годы войны и в послевоенные голодные годы так трудились многие.
Взрослая уже дочь и моя младшая тётя Нина, почти ровесница мне, рассказывала:
– Мама не говорила: «я пошла», всегда говорила: «я побежала», летом мы собирали ягоды-грибы, но ягоды не разрешала нам есть, а отсылала на станцию Чебаркуль продавать.
– Как это продавать? Вы же с Витькой ещё маленькими были, и Чебаркуль от Непряхино не так уж близко, – с удивлением говорила я.
– А мы ходили в Чебаркуль, спрямив путь через полигон, когда там не стреляли. Однажды мама взяла нас с собой рано утром на полигон – там клубники можно было много набрать, и мы не успели: начались учения, полетели с визгом снаряды, грохот, дым кругом. Мама затащила нас в глубокую воронку, и мы просидели в ней до вечера. Ох и натерпелись мы страху!
И вот другой рассказ Нины:
– Мама заболела. Наверно, у неё была какая-то женская или инфекционная болезнь, потому что её увезли в больницу в Чебаркуль, и нас с Витькой, когда мы прибегали из Непряхино, к маме в палату не пускали. Мы с Витькой голодные, бегаем под окнами больницы, зовём: «Мама! Мама!» А она откроет форточку, плачет и бросает нам из форточки хлеб, печенье. И мы жадно едим.
Я возмущаюсь:
– Да что же соседи ваши в Непряхино не помогли вам, не покормили вас! Да и к нам в Караси вас никто не привёз!
– Ну, ведь война была, соседи все на работе и кто где. У нас некому корову было подоить, пока мама в больнице лежала. Корова в стайке мычит, Витька брал подойник, надевал мамин платок на голову и шёл доить (Витьке в то время было лет 7–8). Строго-настрого наказывал мне, чтобы я соседям и на улице не проболталась, что он, мальчишка, доит корову. Стеснялся!
– А что вы ели дома? – спрашивала я.
– Мы делали «затерюху». Смешаем муку с лебедой и водой вроде густой каши и печём на плите очага. Получались твёрдые лепёшки – аж звенели, если постучать ими об стол. Но вкусные были. Ещё бы не вкусные – с голодухи-то.
– А где в это время были Клава и Павел с Алёшей? – спрашивала я.
– Клава работала в Чебаркуле на военном заводе в пошивочном цехе – солдатское обмундирование шила. Работа по 12 часов в сутки, жила в общежитии. Пашу в 17 лет призвали в армию, но не сразу на фронт, а в пожарную часть в лагере немецких военнопленных; в действующую армию он попал через год. Алёша учился в Миассе в горном техникуме, кормили там плохо, худющий был. Иногда зимой во время каникул вместе с товарищем пешком по льду через озеро приходил домой. Так было короче. Помню, пришёл с помороженными щеками. Мама, как могла, отогрела его. Он лёг спать, а утром встал, а кожа со щёк на подушке осталась!
Бабушка Тырданова у нас в Карасях очень редко бывала – некогда ей было. Братцы мои, начиная с пятого класса, учились в Непряхино в школе-семилетке и жили в интернате. Моя мама, отправляя их в Непряхино, всегда передавала с ними хлеб, сахар, ещё какие-нибудь продукты. Иногда летом Витька с Ниной появлялись у нас. Подозреваю, что бабушка Тырданова нарочно посылала их к нам – «подкормиться». А наша бабка недолюбливала Тырдановскую родню. Ворчала: