Старуха всю свою околесицу твердит нараспев, словно творя заговор:
– Вазы ставить, башни брать, человек умеет летать, где твой хлеб, где твой лед, заготовь еды ты впрок, даришь жизнь и прямо вброд, странный год, странный год, славный будет поворот…
Капли скатываются из-под ресниц на виски. Уоллас мечтает об избавлении, но старуха не отпускает. Шепчет и шепчет свои заклинания, кружевная скелетина, ведьма…
Он корчится, пытаясь забиться в самую мглу, подальше от настырного голоса.
– …Вышел во двор, надел абаргат, нарисовал на пергаменте окопярат, что ты знаешь, а что нет, расскажи мне свой секрет…..
Залубеневшее морщинами лицо медленно приближается, и в бороздках на коже проступает знакомый рисунок эльфийского свитка, все линии рек да протоков, бляшки деревень, родинки городов, осенние пятна застав. И от всего мира остается только ее необъятный, лишающий воли лик. Уоллас чувствует себя муравьиным яйцом, вынесенным под солнечные лучи.
Он послушно разлущивается, обнажив самую свою сердцевину. Садится неловко, ногами прикованный к неподвижному телу. Руки складывает на разъятом чреве.
Рядом она, снова маленькая старушка. Белый, водорослями колеблющийся пух прорастает из розовой кожицы черепа, нос хищно горбится клювом орла. Ведьма стоит в шитом жемчугом сливочном сарафане, почему-то без долгополой нижней рубашки. Наряд висит, как на девчонке мамино платье.
Кажется, будто и Уоллас, и древняя парят в пустоте.
– Знаешь тайну, знаешь? Нет?! Расскажи мне свой секрет! – Горячо требует ведьма.
И рывком руки разводит. Широко, словно хочет облапить его обнаженную душу, прижать ее к впалой груди, зацеловать насмерть, всосав остатки живого.
В ее локте что-то громко хрустит. Старуха на мгновение замирает, обиженно потирая сустав, выперший из мешочка морщинистой кожи. Затем вновь распахивается, и разом весь воздух приходит в движение, бьет Уолласа, грубо вывернув из опоры.
Уоллас куда-то со свистом летит, истончаясь, стесываясь до изнанки нутра.
А потом находит себя в крошечной каморе кладовки.
Обступают бревенчатые стены без окон, пыльный столб света падает сквозь слуховое оконце. От открытой чаши жаровни расползается тепло. Ее чад лениво покусывает нос и глаза. Пуки трав и цветов пылятся на сетке под крышей, понуро свесившись сухонькими головенками. Гирлянды сушеных сморчков проброшены между устоями. Несмотря на скудный сезон, полки обихожены нетронутыми запасами съестного, увязками крутобокой реды, узлами и сетками, полными ершистых плодов; рядом наваливаются друг на друга странные, пугающие зловещим видом предметы, названия и назначение которых Уолласу не известны. Среди корчаг хранятся разномастные кости.
Взгляд отталкивается от человечьего черепа, мечется, упирается в потолок. Там, между грибами и пряностями вялятся глянцевитые, похожие на свиные кишки. Это его потроха.
Уоллас сверху вниз смотрит на свое голое тело. С отстраненным удивлением рассматривает заострившиеся, будто чужое лицо. Отвалена челюсть с неровной темно-русой бородкой, впали щеки, налипли на прыщавый лоб волосы. В никуда распахнуты тусклые, голубые как у мамы глаза. На брови гниет рассечение, кожа разошлась аж до кости. На губах противные желтые язвы.
Он начал разлагаться при жизни. До чего отвратителен, узкоплечий сопляк с порванным тварями телом, освежеванным брюхом и потемневшими от гангрены конечностями. Одну ногу, похоже, целиком успели сожрать. Оторванная рука рядом с трупом лежит, с культей беспалой ладони.
Будто в насмешку, Материнское сердце все еще при нем, – амулет покоится между ключицами, как булыжник на квашне. Ниже Уоллас созерцает нараспашку открытые ребра.
Рядом стоит кухонный котел с перебором из потрохов.
Оберег нежно мерцает, лучится слабеньким лазоревым светом, и доносится шепоток заплаканной Хорхе: «Живи, сын, живи, только живи, не вздумай сейчас умирать, мы слишком сильно тебя любим… Живи…».
– Живи, – вдруг жестко повторяет старуха. – Живи, мелкий ублюдок ты эдакий.
А как это – жить? Что за жизнь в трупе?
Уоллас уже совсем высоко, может разглядеть лишь розовый ведьмин затылок, острые плечи и пустые кошели грудей в вырезе полотняной рубахи. Руки древней по локоть в крови, раскинуты, как на идоле Небесного Человека.
Между багряными ладонями вспыхивает радуга. Коромыслом простирается над ее головой.
Кишки под потолком скворчат и дымятся, пахнет жареным мясом с грибами и пряностями. Уолласу становится жарко, едкий пот щиплет глаза. Подслеповато моргая, он утирает лицо. Его труп остается лежать неподвижно.
Брать-отдавать, брать-отдавать, смерть на жизнь менять, в шарики играть…. Тлен забирать, бабке привирать, жить – не скучать, мать поминать, долг выполнять, слабым помогать, шишечку искать… Звать! Звать! Звать! Ждать! Ждать! Ждать!
Старуха смеется. Серебряным колокольчиком заливается над мертвецом, комкает в узловатых пальцах сплетенную из радуги нить, затем ловко отправляет под потолочные балки петлю, ловит Уолласа, как барашка за шею, и тянет, тянет к себе. Он падает вниз, в свое исходящее соками тело.
Старуха наклоняется, легко подхватывает его оторванную руку и за единственную оставшуюся ногу волочет во двор. Дождь недавно закончился, в раны набивается жижа из почвы, навозной юшки, соломы и гнусов. Несет Лесом, скотным двором и похлебкой из перетертого лука, совсем рядом блеет коза, кудахчут наседки в курятнике. Ведьма упрямо шепчет что-то на своем языке, и ей плевать на грязь в его развороченном теле.
Пылает рассвет. Высоких деревьев вокруг дома нет, небо отлично просматривается. На нем разлилось сине-алое зарево.
– Нет ничего страшнее, чем бремя вечной жизни, ваточный ты дуралей. – Отчего-то сердится старуха. – Уважай свою смерть, и она придет за тобой в свое время.
Снизу ведьма кажется великаншей. Уоллас смотрит сначала на ее голубые от вен, бугристые безволосые щиколотки, затем ползет взглядом по унавоженной глине и упирается в кучу растерзанных тварей.
В тощей деснице ведьма держит топор. Уоллас узнает собственный дровянник со сколотой из-за падения пяткой.
Старуха без усилий оттаскивает в сторону лежащее поверх остальных тело. Несколькими точными ударами разделывает крупного ползуна. Его похожие на человеческие руки отделяются от тела. Бородатая голова скачет вниз по пригорку, укатывается за гребешки грядок.
Уоллас надолго закрывает глаза.
На широкой лежанке печи ему очень тепло. Уоллас будто младенчик спелёнат, беспрестанно потеет в плотных тканевых путах. Недвижимое тело затекло. Он себя вовсе не чувствует.
Уоллас уже не в сараюшке кладовой. Не может вспомнить, как оказался в ладной девичьей горенке, с букетом первоцветов в стоящей на столе крынке. Стол окружен тонконогими креслицами и двумя высокими резными ларями вдоль стен. Есть здесь даже большое окно, убранное гномьими стеклами в свинцовой оплетке. В них преломляется жизнерадостная зелено-голубая картинка двора. Кружевные белые занавески с перламутровыми бантами-подвязками напоминают милый уголок Элле.
Наверное, старуха почивала на мягкой гусиной перине, что постелена на перекрыше печи. Теперь это место Уолласа. Он лежит на самом краю, и боится свалиться.
Ведьма стоит рядом с шестком, и шепчет свои заклинания, перебирая руками перед распахнутым зевом. Извернувшись, Уоллас видит внизу ее костистые плечи и голову, с убранными под сеточку из золотых монист волосами.
Хозяйка чувствует на себе его взгляд. Просит, выпевая каждое слово:
– Знаешь тайну, знаешь?! Нет? Расскажи мне свой секрет. – Голос звучит обманчиво мягко. Звенят бубенцы на висках и запястьях, – их тоненький перелив словно плотину ломает, отворив поток старых воспоминаний. Тех самых, что он прячет в потаенном кармашке души.