В день отъезда я вспомнил о тулупе и уже по подсохшей земле подошел к нему. Грязь на нем высохла и посветлела, но пятна плесени оставались все такими же белыми, предвещающими тлен и гибель. Я снял его и похлопал по нему рукой. Грязь стала отскакивать, а следом за ней стала осыпаться, словно мел, и плесень. Тогда у меня появилась надежда. Конечно, я понимал, что плесень наверняка источила кожу, губительно проникла в ее невидимые поры, и кожа тулупа потеряла всякую прочность, а мех его, вылезая клоками, обречен выпасть. Сначала осторожно, а потом все крепче, потянул мех овчины. Он остался на месте, в руках не было ни ворсинки. И тогда я, уже не раздумывая, пошел в дом, забрался на чердак, положил тулуп на солому и оставил для проветривания чердачные дверки раскрытыми. Одолеваемый растущей надеждой, я уехал в город.
Вернулся я недели через две и первое что сделал – полез на чердак и достал тулуп, высохший до такого состояния, что кожа его гремела, спустился и встряхнул несколько раз на улице. С его кожи слетели остатки комков грязи, ссыпалась плесень, но ни одна ворсинка меха с него не упала. Остались пятна, очистить которые не составило труда, стоило лишь просто потереть их. Я надел его; при этом он чуть громыхнул своей твердой, сухой плотью, как невыделанная овчина, пройдясь по деревне, в движении размял его… Оставались только непривычная грубость и сырой подвальный запах… За лето, за мои привычные рыбацкие зорьки на пруду, когда я, как обычно, надевал его, он окончательно размялся и приобрел свой прежний вид. Замша его снова заворсилась, ушли и запахи сырости и тлена. А главное – весь мех остался на месте.
Он опять висит у печки. Висит и служит и, похоже, еще послужит – куда бы я его ни брал… Он вечен, как вечны сырые рассветы и бесконечные русские просторы, зимние поземки и метели – те самые обстоятельства, когда русский человек остается сам с собою. И пока будут существовать эти свойственные русской природе погодные условия, эти заметеленные, застуженные просторы России, на которых «Однозвучно гремит колокольчик…» – будет и тулуп. Все это время будет жить и Россия, и человек, живущий на ее безграничных заснеженных просторах, будет ощущать себя человеком русским… Где бы и когда бы он ни родился… «А тулуп?» – спросите вы… А тулуп тогда любому из них будет в самую пору. Как впору становится русская земля любому, кто примерил ее на себя и кому она впору стала.
Хозяин
Просыпаясь ночью от скрипов и шорохов на чердаке и в сенях, я лежал, прислушиваясь к этим таинственным звукам. Каждый раз, считая их мышиной возней, уверенный в бесполезности борьбы с ней с помощью шума, топанья или ловли мышей, коих игру наблюдал я не раз на освещенном луной или свечой полу, я пережидал бессонницу простым, проверенным способом – книгой. После чтения десятка страниц под те же звуки, заглушаемые слышимыми со страниц событиями, сознание мое медленно затуманивалось, и я засыпал.
И в этот раз, привычно проснувшись от шагов и шорохов на чердаке, я прибегнул к испытанному средству. Но то ли книга показалась мне неинтересной, то ли внимание мое было отвлечено необычным шумом, только чтение никак не шло мне на ум, и я отложил книгу, взял с комода лист и ручку и, вспоминая прошедший день, стал писать:
Утром рано, до рассвета,
По нетореной лыжне
Я спешу: там дух поэта
Обитает в тишине.
Хоть в метель, хоть в непогоду,
Чтоб с дороги не свернуть,
Мне березки год от года
Намечают верный путь.
Край березовой аллеи —
И деревня на виду.
За спиной восток алеет —
Я по выгону иду.
Розовеет дома крыша
За прудом. Собачий лай
Со двора соседей слышен…
Пруд, плотина. Дом, встречай!
Палки – в снег. Воткнул и лыжи.
«Здравствуй, дом, здесь не был век!»
Подойду к нему поближе,
Отгребу с крылечка снег…
…Тихо в доме. Мрак и холод
На полу, стенах, в углах.
Подниму топор – наколет
Он дровец из мерзлых плах.
Пук соломы вспыхнет в печке,
Холод гонит прочь огонь.
Темноту растопит свечка,
Тишину вспугнет гармонь.
Достаю листки и ручку,
В доме сухо и тепло.
Трону маятник – и будто
Время музы вновь пришло.
Дописав, задул свечу, откинулся на подушку и стал, сам того не желая, прислушиваться к шорохам на чердаке. Печь моя погасла, но от нее веяло тихим теплом летнего полудня. То ли это тепло успокоило меня, то ли шаги по потолку отчего-то показались мне давно знакомыми, только чувства страха или неуверенности во мне не было. Я лежал, разглядывая в лунном свете потолок, оконные занавески, колеблющиеся тени на полу, темноту дверного проема, и стал думать об этом доме.
По всему виду был он не стар – с полсотни лет, но, несмотря на свой небольшой для дома возраст, успел сменить немало хозяев. Последний из них, ни дня не живший в нем, купив его у прежнего владельца, все собирался переехать сюда из соседнего сельца, да жена его, сварливая и подозрительная старуха, не пожелала этого. И тогда он решил разобрать дом, чтобы перевезти его как материал для скотного двора. Потому и достался он мне в таком виде, лишенный полов, потолка, окон и дверей, засыпанный до подоконников мусором. И никогда бы не взял я этот дом, если бы не место и вид, которые очаровали меня сразу: тихая, уединенная усадьба, обнесенная старыми березами и кленами, между стволов которых виднелась внизу плотина, делящая бывший здесь когда-то овраг на два пруда: справа верхний и слева – нижний. Дальше, на противоположном берегу, – длинная живописная цепь деревенских избушек с липой, кленом, березой или дубом перед домом. Каждый хозяин словно по «Гербовнику» избрал свое дерево. В боковое окошко, выходящее на закат солнца, виден овраг, за ним поле и взбегающий на вершину холма черный лес.
Пока я так лежал и думал, шаги раздались над самой головой и направились в сторону печи. Редкие, совсем человеческие шаги, не похожие на суетные мышиные шорохи. А потом словно кто-то упал, запутавшись в малиновых ветках, сушившихся на чердаке. По бабушкиным рассказам я знал, что в каждом доме есть свой домовой. Вспомнив об этом, представив его по шагам маленьким, чуть грузным, я, сам того не ожидая, спросил в потолок:
– Что, ушибся?
Некоторое время было молчание, а затем, будто закряхтев и уже не таясь, кто-то встал и негромко, но слышно сказал старым простуженным голосом:
– Да нет, ничего…
Я помолчал, глядя в потолок, слушая тишину и представляя, как он там сидит на теплом печном борове, спиной к трубе, которую я не обмазывал уже три года.
– Тебе не холодно? – спросил я, вспомнив, как пришел домой по крепнувшему морозу и долго топил печь.
– Дак ничего, мы привычныя. – Он кашлянул, засопел, словно думая: сказать еще что-то или лучше промолчать. – Только труба у тибе со щелей дымить. – И добавил с ноткой тревоги: – Не случилось бы пожару.
Голос у него добрый и чуть деловой, хозяйственный. А еще – старинный, какой в сказках бывает. В старых. Домовой, одним словом. Я опять представил его сидящим у трубы.
– Может, в избу зайдешь? В тепло-то, – в тон ему сказал я.
– Нет, благодарствуй, мине здесь привычней.
Чувствовалось, однако, что ему хочется поговорить.
– Ты тут чего досок-то накидал?
– На чердаке? Это я думал в холодной комнате потолок по матицам положить. Да все никак не соберусь.