Днем в окошке – деревня, словно поезд,
Остановившийся над прудом…
Дома – вагончики: нечастые, неспешные пассажиры.
В редких вагонах-теплушках – дымок над крышами.
Долго стоит, весь день.
Вечером тоже стоит допоздна, видно даже,
Что в четырех вагонах
Пассажиры ждут, – когда поедет?
По светящимся окошкам вагончиков видно…
В остальных вагонах пассажиры, видимо, не дождались.
Сошли…
Пусты их вагончики.
Станция-то – Афонина, где-то там, наверное, и локомотив.
Свет на станции всю ночь горит.
Сижу весь темный вечер, жду.
Поезд все стоит, – по окнам видно.
Куда же он поедет?
По заревам на ночном небе видны станции…
В Измалково? В Знаменку? В Лебяжку?
Или совсем в другую сторону – Озерки?
Ночью выглядываю в окно – уехал поезд,
Одна Афонина станция осталась.
Утром поезда не видно – туман.
Когда туман медленно рассеивается —
Снова весь состав на месте,
Только вагончиков в нем больше,
Чем в кромешной темноте.
Эх, деревня-поезд, куда ты едешь и зачем?
Сваты
Весь сентябрь дожди то хлестали, пеня лужи с чуть торчащей из них молодящейся гусиной травкой, то нудно сеяли, развозя в кисель дороги. В такую распутицу не только машины, но и трактора по ним проезжали с трудом. Октябрь распогодился: посветлели накатанные дороги, снова весело засуетились на деревьях воробьи. Несмотря на заморозки, воровато прихватывавшие по ночам верхушки трав в низинах, дни стояли звонкие, теплые и до того ясные, что из окон избы Чеботаревых, стоявшей на краю райцентра, была видна за тридцать пять километров городская телевышка. В один из вечеров в дверь дома Николая Чеботарева постучали. Николай только что вернулся с работы и ужинал, поэтому, когда он открыл дверь, от него вкусно пахло щами и чесноком. В госте Николай узнал своего дядю Матвея. Последние десять лет дядя жил в деревне, километров за двадцать пять от Николая, а в городе у него была квартира, оставленная сыну с семьей. Дядю Николай видел редко, заезжая проведать, когда в его краю были какие-то дела, а дядя у него и вовсе был лишь один раз, в прошлом году, на проводах сына в армию. Николай обрадовался:
– О! Дядя Матвей, здорово! Заходи.
Матвей молча пожал Николаю руку, вошел в сени, достал из кармана брюк бутылку, поставил на лавку у двери, чтобы не мешала разуваться.
– А я как раз ужинать сел. Пойдем на кухню, со мной поужинаешь. Наталья сегодня допоздна дежурит, еще с работы не пришла.
Матвей взял бутылку, прошел на кухню, поставил ее посреди стола, сел.
– Вот… попроведать пришел.
– А-а! Это хорошо.
Николай достал из шкафчика два стакана, налил в тарелку щей, подвинул Матвею. Глядя, как дядька, открыв зубами бутылочную крышку, налил по полстакана, спросил:
– Дядь Матвей, может, грибков принести и огурцов с подвала?
Но Матвей остановил его взглядом из-под бровей и махнул рукой – ладно, потом… садись. Николай сел.
– Как там тетка Варя? – спросил он.
Матвей поднял стакан, вздохнул:
– А чего ей исделается? – протянул его над столом. Николай с готовностью чокнулся…
Когда Николай вернулся из подвала, принес грибы и огурцы, дядька сидел, хмурил брови, ворошил на голове волосы. Николай достал еще одну бутылку. Пока накладывал в тарелки и резал хлеб, Матвей глядел на бутылку. Николай сел, разлил по стаканам, дождавшись, пока дядька возьмет стакан, стукнул по краю и, сказав: «Ну, будь здоров», – выпил. Матвей все смотрел на бутылку, держал стакан.
– Дядь Матвей, ты чего?
Матвей тяжело вздохнул:
– Как там без стекла?
Николай перестал жевать:
– Без какого стекла?
Матвей посмотрел ему в глаза:
– Да я, когда уходил, так дверью саданул, где-то стекло аж посыпалось. А где – и не глянул. – И выпил залпом. Поморщившись, зацепил гриб, жевал, глядя в темное окно.
Николай положил локти на стол, спросил:
– Так ты что, поругался с тетей Варей и ушел?
– Да, еще вчерась ушел.
– Вчера? А где ж ты был?
– А у стогу спал. Замерз, как собака. У чем был, у том и выскочил. Ночью шел, да краешками, как вор… твою матушку совсем!
– А чего не днем?
– Днем увидют. А я следы путал, чтобы ей кто не рассказал. Пусть-ка она там попереживает. Не все ж мне одному усю жизнь мучиться!
Николай откинулся на спинку стула:
– Ты прям как Лев Толстой!
– Да? – Матвей заинтересованно посмотрел на племянника. – А он чего?
– О! Да чего! Он, земляк наш, характер прояви-и-л, я тебе скажу. – Николай, вдохновленный намечаемым разговором и только что начатой бутылкой, чувствовал себя хозяином стола.
– Это какой Толстой? Который «Война и мир?» Так он вон где жил, паря, где-то под Тулой.
– Да! А помер-то у нас, рядом. Станцию Лев Толстой знаешь? Вот! Ты, дядь Матвей, как моя начальница. – Николай работал водителем, возил какую-то районную начальницу и при случае рассказывал про нее всякие истории. – Она, хоть и культурная, а про Толстого тоже ничего не знает. Про земляка-то! Всю жизнь проработала в исполкоме, а не знает, почему город называется Лев Толстой! Я ей и рассказываю: там станция раньше была, она и сейчас есть, Астахово, ай Астапово. Вот. Толстой у себя в Ясной Поляне жил, тут километров сто будет по прямой. Я заезжал как-то, когда в Москву за запчастями ездили. Он чего-то со своей женой поругался: та вроде говорит, мало тебе за книжки плотют, детей понарожали, а хозяйство содержать денег не хватает. Он с этого мясо есть перестал, сам босиком ходит, сам пашет, а она его все чего-то пилила.
Матвей скрипнул зубами:
– Вот зараза-то!
– Да! А Льву Толстому пришла пора помирать. А помирать он думал только в крестьянской избе, в самой простой. Вот как пришла ему пора помирать, он собрал все свои вещички в узелок и ушел. Сел на поезд и уехал. Даже билет взял не купейный, не эсвэ, а простую плацкарту, чтоб подешевле. Ему ведь надо, как он сам себе думал, в простой крестьянской избе помереть. Он ведь в Бога даже верить перестал. Не верил совсем. Тут ему царь телеграмму пишет: «Ежели ты в Бога верить не будешь, я тебя графского титула лишу». Ей-богу, так телеграмму ему и дал. Я что, брехать, что ли, буду? Тот телеграмму получает, Лев Толстой-то, прочитал, ничего не сказал, только сел в поезд и поехал в простой избе помирать. А в Бога он совсем верить перестал ай и не верил. Приезжает он на эту станцию и идет в музей помирать. Нет, чтобы в простую избу крестьянскую, ему лучший самый дом на станции подсунули. Там он и помер. А схоронили его: глядишь в Ясной Поляне на его могилку – такой вот бугорок зеленый стоит и ничего больше нету, не знаю как сейчас, может, денег выделили, памятник получше поставили. Все же человек-то известный, ни хрена себе – Лев Толстой! А чего он в Бога не верил, ты как думаешь?
– Я тебе, Коль, вот чего скажу: что он в Бога не верил – это дело его. Я и сам раньше думал, что попы воду мутят, чтоб себе получше сделать. С кадилами ходят, машут. А у меня, может, насчет Бога-то свои мысли есть. Дело не в этом. – Матвей сжал в кулаке стакан так, что побелели пальцы. – А вот в чем я его поддерживаю, так это насчет баб! Это он у самую точку попал. – Он прищурился, развернул кулак и стал снова медленно сводить пальцы. – Я бы их усех, баб этих, узял бы у коробку спичечную, посовал бы в нее, как спички, зарядил бы у пушку, да ка-а-э-к шарахнул, чтоб тольки перья одни кругом! Или у космос. Пусть полетают, вечные наши спутницы.
– Хэх! – Николай прищурился, крутнул головой. И у Матвея тоже вроде полегчало на сердце. Он тоже хотел улыбнуться, но вдруг вспомнил:
– Бабы мне эти!.. Тут вот у соседки зимой кобель издох, не кидать же его на улице! Пришла, говорит: закопай. Ну мы с соседом пошли, землю за огородом еле удолбили за два часа. Закопали. Говорим ей: теперь помянуть надо. Она: да разве кобелей поминают? Где ж у него душа-то? Где: я у ей спрашиваю? Да у раю! Она: как у раю? Да вот так: сама небось у церковь как чего, так бежишь да на коленки падаешь, а я, считай, вроде как неверующий усю жизнь, да и то знаю, что у раю не тольки змеи соблазняющие живут, а и всякая тварь. Одних тольки людей из рая поперли. А через кого поперли-то мужиков, ай не знаешь? Яблочков им, бабам, захотелось! Пойдем, говорю соседу, от ней толку не будет, у меня бутылка есть, помянем душу новопреставленную раба Божия Шарика да яблочком закусим, у меня моченая антоновка ядреная, так скулы и воротит.