Литмир - Электронная Библиотека

Чистый и глубокий голос Любы подхватывает:

Ой ты, рожь,
Хорошо поешь!

Захмелевший Рябый слушает, шевеля губами. У Генки нет никакого слуха, поэтому резким, не попадающим в тон и такт голосом он забегает наперед и, закрыв глаза, громко торопится:

Счастье повстречается —
Мимо не пройдешь.
И заканчивает вперед всех:
О-ой ты-ы, рожь!

Люба смеется:

– Да ну тебя, Генка! Песню только испортил.

Спустя полчаса все выходят на улицу. Пока Рябый с Генкой неверной походкой идут к калитке, Рябый говорит:

– Дак ведь еще утро, праздник только начинается. Мы щас с тобой, Генка, пойдем поспим чуток, а потом к вечеру к Витьке придем. Я, Витька, тебе сала принесу и медовухи. Договорились? Иль у тебе дела какие есть?

– Ладно, ладно, договорились. Мне только забор поправить. Приходите…

У калитки Рябый, довольный так весело начавшимся днем, предлагает Генке:

– Давай зайдем ко мне, у меня по стопочке еще примем за воротник, и пойдем спать.

Они спускаются вниз, к прудам, и останавливаются – решают, какой дорогой идти короче: верхней плотиной или нижней. Внизу, на краю сгущающегося тумана голоса уже не слышны, но по их действиям ясно: Генка доказывает, что идти ближе нижней плотиной, а Рябый – наоборот. Виктору с Любой, стоящим наверху у калитки, как в немом кино, видны все детали их спора. Спорщики наконец договариваются, что они пойдут разными дорогами. Каждый направляется в свою сторону: долговязый Генка идет, отмеряя сажени, Рябый, короткий и толстый, по грудь Генке, выставив вперед живот, семенит короткими аршинами. Вдруг он оборачивается и кричит Генке что-то, машет руками. Тот возвращается и долго, как в немой клоунаде, Рябый показывает под ноги: то подражая Генкиным шагам, то семеня по-своему. Виктор с Любой, смеясь, держатся за забор, не зная, чем закончится спор: Генка машет своими длинными руками, Рябый плюет на это, бросает на землю шапку и доказывает свое. Наконец договорившись, оба идут к нижней плотине и пропадают в тумане.

Насмеявшись вдоволь, Люба с Виктором стоят у березы, с которой слетают редкие капли тумана. Виктор смотрит на Любу. В сером платке поверх старой черной шубки, с румянцем на щеках, она так похожа на его мать в пору ее молодости, когда, как помнил Виктор, та выступала на праздничных концертах в их клубе, пела под баян, такая молодая и красивая, а они с отцом сидели в зале и оба: и отец и он – не спускали с нее глаз.

– Люб, пойдем в дом, посидим, – неожиданно для себя предложил Виктор, почему-то боясь, что она откажется. Она улыбнулась, легко двинула плечом:

– Пойдем.

– Поставь самовар, что ли, – поднимаясь на крыльцо, совсем по-хозяйски распорядился он.

– Спички давай.

Он полез в карман фуфайки, достал коробок, погремел двумя оставшимися в нем спичками, протянул ей. Задержал руку и поглядел ей в глаза. Беря коробок, она не отвела взгляда, лишь улыбнулась.

Самовар поставили в сенях. Пока он ходил за водой, она настрогала щепок, положила бересты в самовар. Налив воды, бросила в трубу горящую бересту, села на скамейку рядом с ним. Молчали. Виктор покачал головой и, прерывая затянувшееся молчание, хмыкнул:

– Хм, ну надо же, мерить собрались, чудаки какие…

Самовар долго не разгорался, наконец из него начало выбиваться пламя. Виктор надел на него трубу, открыл для сквозняка, чтоб не дымило, вторую дверь в сенях, прикурил от трубы, опять сел на скамейку. Положив ногу на ногу, щурясь, смотрел на дым.

– Давно уехал? – спросил он. Она поняла, о ком речь.

– Второй год. Как уехал прошлым летом, так и не объявлялся. Была в Становом, видела дружка его, Лешку Парахина, к матери приезжал. Оба они завербовались тогда, метро роют.

Он перестал качать ногой, задумался:

– И что, не пишет даже?

– Нет, так ни разу и не написал. Лешка говорит: подженился он там, живет у нее. Ладно – про меня, даже про дочь ни разу не вспомнил. Ни письма, ни копейки. Ни жена ни вдова…

Говорила, но в ее словах ни горечи, ни сожаления не чувствовал Виктор, лишь какую-то усталость.

– Ты-то как? В городе-то…

– Так… Живу вроде. Последнее время все сюда тянет, мать во сне часто вижу: стоит у калитки с березовой веткой, в платье и на снегу почему-то, а свет вокруг белый-белый, машет мне через пруд. – Он помолчал и нерешительно, не глядя на Любу, тихо сказал: – И ты тоже…

– Что, снюсь? – так же тихо спросила она.

Он бросил окурок в трубу, обернулся к ней, усмехнулся:

– Нет, вспоминаю, как мы с тобой телят пасли. Нам тогда лет по пятнадцать, что ли, было, после седьмого класса. Ты худенькая была, сарафан на тебе сиреневый такой. Помнишь? Мы с тобой обедать сели…

– Под дубом у пруда? – Люба задумчиво смотрела на дым.

– Ну… Костер развели. Молоко тогда пили из одной бутылки. И на кофте твоей сидели. А ты все чего-то смеялась тогда. В карты стали играть, а ты все смеешься. Карту бросишь не ту и тут же выхватываешь обратно. И по руке меня шлепаешь.

Самовар шумел, выплескивая через крышку кипяток, а они смотрели на него, не двигаясь.

– Чего ты тогда смеялась? А?

– Дура была… Да и ты дурак был, – сказала она, вставая, надвинув ему шапку на лоб.

– Ты куда? – глядя на нее снизу вверх, он взял ее за руку. – А чай?

Она придержала руку, помедлив, вздохнула, поправила другой рукой платок:

– Пойду домой. Праздник, а дела делать надо, – грустно потерлась щекой о плечо и вышла. Через дверной проем сеней Виктор видел, как она подошла к калитке, остановилась, поглядев вверх на большую березу, стоящую рядом, сорвала маленькую мокрую ветку, снова привычным движением поправила платок и, глядя под ноги, спустилась к плотине, растворившись в тумане.

Впереди был выходной день, но Виктор отчего-то заторопился, вспомнил какие-то домашние дела, и через час он уже шагал по березовой аллее. На краю ее он пошел медленнее, затем остановился и, обернувшись назад, постоял, глядя в сторону деревни. Вспомнив что-то, поднял глаза к верхушкам берез, сдвинул шапку на брови, улыбнулся и, сказав себе вслух: «Дурак!», весело зашагал дальше…

Самовар

Заскучал Петрович, затосковало, сжалось сердечко – о родной деревне вспоминать стал всё чаще. Рыбалку, вечернюю зорьку на речке, а над ней стелющийся, пахучий дымок, да еще кизячный запах с база. Был Петрович на базаре с женой, по рядам то какие-то батики, то сапоги на платформе высматривали, и изо всей кучи барахла глаз его выглядел самовар! Мать честная! Вот ведь по чем скучалось, грезилось-то. Всё! Разом решил Петрович – надо брать! Он торговался, а жена сзади за рукав дергала:

– На кой леший он тебе сдался! Куда он тебе на седьмом этаже!

Как ни шумела жена, устоял Петрович. Купил самовар. Со скандалом. Даже спать врозь легли.

«Ничего, – думал Петрович. – Пошумит, подуется – отойдет».

И сердце его сладко таяло в ожидании субботы. А Петрович не ждал – еще среди недели пошел в парк и набрал сушняка. Наломал через коленку веток помельче и нес в сетке.

Мужики во дворе восприняли – кто как. Разделился народ. Дым по всему двору, а тут и участковый (не зря грозилась тетка из 14-й квартиры вызвать милицию). Пришел и не знает, как быть: нарушение это или не нарушение – топить самовар в общественном месте.

Подошел, пытаясь держаться посолидней, взял под козырек:

– Лейтенант Трещев. Почему открытый огонь в местах общего пользования разжигаете?

Петрович как раз щепочек подкладывал. Разогнулся – выпрямился во весь рост, привычно провел рукой вдоль ремня, глянул на лейтенанта сверху вниз, поднес руку к фуражке:

– Сержант запаса Пищулин. Сергей Петрович. – И протянул руку. – Не огонь разжигаем, а самовар ставим. Ежели что, вот ответственные за пожарную безопасность. – И показал на сидевших на лавочке и следивших за ним тетушек. Те засмеялись следом за Петровичем. – А это пожарный расчет. – И кивнул на сидевших за столиком мужиков. Лейтенант смутился, не зная, что сказать, и сказал просто:

6
{"b":"718686","o":1}