– Чего же это он про нее ничего не сказал раньше? Письмо хоть бы написал.
– А чего писать-то. Нам эти письма писать…
– Да, от вас дождешься слов-то. Хоть клещами тяни. Да и отец тоже… Выходит, с полгода как хватило его, да еще женился – и хоть полслова от него. – Валентина присела на стул, через стол внимательно посмотрела на Павла. – А ведь там дом, корова, мотоцикл. А земля какая!
Павел изумился:
– Да? Ты гля, вспомнила все! Сама десять лет не ездила, а теперь все вспомнила.
Валентина поглядела на него, как на глупенького.
– Да, поездишь к тебе на Алтай – без копейки останешься. А я не миллионерша, между прочим, чтоб такие деньжищи проматывать! – Валентина наклонилась к нему, строго постучала пальцем по столу: – А она, между прочим, Мария Михайловна эта, отца-то враз окрутила, если он одним махом на нее все отписывает. Не-е-ет, ты, Паша, давай не зевай!
– Чего – «не зевай»? – Павел смотрел, как она, вытерев руки, достала из шкафа банку из-под чая, стала пересчитывать лежавшие в ней деньги. Пересчитав, с минуту что-то поприкидывала про себя и решительно сказала:
– Давай-ка, Паша, поезжай!
За трое суток, что Павел ехал в поезде, много чего передумалось ему. О чем думал? Об отце. И получалось, что отца-то он почти не знал. Нет, стоило ему закрыть глаза, и лицо отца, и его чуть сутулая фигура стояли перед ним, как на фотографии. А вот фотографий отцовых у него дома не было. Ни одной. Да и в суете жизни отца он почти не вспоминал. А вот как прочел неровные его строчки, представил его стоящим у калитки с бадиком, так словно сжалось его сердце. Жалко как-то становилось отца, и от этого еще больше удивлялся Павел: как-то и не мог он раньше представить, что отца, здорового и сильного, ни разу не пожаловавшегося на свое здоровье или чьи-то обиды; отца, которого он видел каждый день, пока не ушел в армию, можно жалеть. Вот мать – другое дело! Мать ему было жалко. И, оказывается, не только от того, что, бывало, отец по молодости выпивал и, приходя домой, так ревновал мать, что та брала маленького Пашку и его младшую сестренку и уходила к своей матери. Нет, он никогда ее и пальцем не тронул, отец-то, но тарелки бил и страшно скрипел зубами, стуча кулаком по столу. Утром, протрезвев, приходил к теще, но в дом не заходил, молча, с виноватым видом, сидел на крыльце. Мать, помедлив, брала ведра, обойдя его, выходила из дому, шла к колодцу за водой, кормила скотину, а он сидел, держа на коленках его, Пашку, и Людку, гладил их по головам большой шершавой ладонью. И все – молча. Пашка помнил, как у него, маленького, словно что-то болело в груди от этого их молчанья. Потом мать оттаивала. Переделав дела, она выходила на крыльцо с узелком на руке и, поправив платок, глядела на колодезный журавель, вздыхала и говорила, будто бы им, ребятишкам:
– Ну, что, архаровцы, пойдем домой, поглядим, как там папка нам избу вымел.
Осколки битой посуды отец, действительно, выметал каждый раз сам. И мать, как теперь понимал Павел, любила отца, но никогда открыто это не показывала. Никаких серьезных разговоров отец с Пашкой никогда не вел. Вроде как стеснялся этого, что ли. Другое дело – мать. Она с ним и задачки решала, а там, где грамоты у нее не хватало, брала сметкой, житейским опытом. Была она улыбчива, сыпала присказками, которые хорошо знала вся ее какая-то веселая родня. Отцова родня – все молчуны, лишнее слово считалось у них чем-то вроде порока и не одобрялось. Да, пожалуй, разговоры с нравоучениями отец никогда не заводил. Просто Пашка был рядом, когда отец делал скворечни, отпиливал или строгал доску, забивал гвозди, а потом стоял под деревом, привязывал веревку к скворечнику, стоял рядом с отцом, глядя, как влетали в него и вылетали веселые скворцы. Или ездил с ним на мотоцикле на рыбалку, чистил рыбу для ухи, ходил с ним на покос или за дровами. Казалось, отец все может делать и будет таким всегда. Павлу все отцовские науки в жизни тоже пригодились, и за это, и за то, что он живет на свете, ему хотелось просто и от души сказать отцу простые добрые слова, которые он втайне прятал под сердцем и которые так боялся сказать. У Павла даже перехватило дыханье, как он представил, что все это он скажет отцу. От этой мысли у него защипало в носу, он закрыл глаза и постарался больше ни о чем другом не думать: так это было теперь важно для него, а уж для отца, думал он, – тем более.
До села добрался к вечеру. У дома крестного, дяди Володи, в потемках сидела его жена, тетя Рая. Окликнула Павла, когда тот поравнялся с ней:
– Паша, ты?
– Я, теть Рая, – подошел, приобнял ее. Она так и сидела на лавочке не вставая, держа его за рукав на вытянутой руке.
– Как на отца-то свово стал похож! Вылитый. А я смотрю, думаю: откуда это Иван идет в эту пору. Да и из дому он теперь почти не ходит.
– Что, плох совсем?
– Ну, теперь-то ничего, я у него позавчера была, проведывала. Сама-то тоже вот не летаю, топ-топ потихоньку.
– Да-а… А где же крестный? Дома?
Тетя Рая взяла Павла обеими руками, глядела блестящими от слез глазами.
– Второй год как помер.
Помолчали.
– Ну, теть Рая, пойду домой.
Она придержала его:
– Так ты ее еще не видел?
– Нет. Только что приехал.
– А-а… Ты смотри, на отца не обижайся. Они вроде и неплохо живут. Сам увидишь, ступай. Заходи еще-то!
– Зайду.
Свернул в проулок, ведущий вниз, к реке и остановился. Сверху, как на ладони, виднелся дом, сараи во дворе, чернел вскопанный под зиму огород с дымящей трубой баней, а за ними светлела река с полосой леса на ближних островах. Знакомо пахло дымом, прелой листвой и речкой. В доме неярким светом желтели два окошка. Уже у калитки его учуяли собаки, подняли шум. Теперь можно и не стучать, хозяин знает: так лают не по случайному прохожему, а по гостям. На веранде зажегся свет, мелькнула тень. Сердце Павла дрогнуло, когда он представил отца постаревшим и беспомощным. Во дворе раздались шаги, звякнула щеколда. Калитка отворилась, и Павел увидел невысокую женщину с черными внимательными глазами на круглом лице. Она так и стояла, держась за калитку и разглядывая гостя. Павел кашлянул запершившим сразу горлом.
– Мария Михайловна?
Глаза женщины оживились.
– Павел! Здравствуй, здравствуй, пойдем в избу. – И, пропустив его, пошла следом. Пока Павел разувался в сенях и ставил сумки, она открыла дверь в избу. – Ваня, Вань, ты посмотри, какой у нас гость.
Из избы, прихрамывая, вышел отец. Почти не изменившийся, только похудевший и чуть осунувшийся. Шерстяной спортивный костюм даже молодил его.
– О-о-о! Пашка приехал! – Отец бодрился, но голос его ослабел. Обнялись и расцеловались. Отец обернулся к женщине:
– А это вот, Паша, Мария Михайловна. – И выжидательно посмотрел на сына. У Павла как-то отлегло от сердца.
– Да мы вроде как уже познакомились. – Павел шагнул к ее протянутым рукам, и они тоже поцеловались.
– Ну, проходи, проходи…
Мария, глядя на обоих, всплеснула руками:
– Ну, до чего ж похож, а, Ваня? Я ведь его сразу признала!
– Похож, похож, не чужой ведь.
– Ой, я побегу. У меня ведь, Паша, баня топится! Я как знала, топить взялась, только теперь уж покрепче протоплю. Ты ведь, Паша, париться любишь?
– Да, можно…
– Ну и хорошо!
Обычные для такого случая полчаса сбивчивого разговора: как там наши, как ваши, как дорога… Разбирал суетливо сумки, доставал гостинцы. Пока говорили, Павел разглядывал дом.
Все в доме было то же, что и прежде, при матери, даже запахи. Правда, появились новые цветастые обои и занавески на окнах, в углу стал новый трельяж. Но даже не это изменило дом, чего-то еще не хватало, и Павлу было от этого как-то тоскливо. Но разглядеть толком было некогда, Мария Михайловна суетилась, накрывая стол, заносила с кухни тарелки.
– Может, перекусите, пока баня протопится?
– Да вы не беспокойтесь, я неголодный.
Топить баню отец прежде никому не доверял. Всегда делал это сам. Павел заикнулся было помочь с дровами или воды принести, но Мария только замахала руками: