– Сиди, сиди, Паша, я сама, у меня уже все припасено. Сейчас только пойду прикрою дверь, там угар уже вышел, да подложу дров еще разок. – И выбежала из избы.
Отец хмыкнул, кивнув ей вслед:
– Видишь, на всем готовом живу.
Через минуту Мария вернулась.
– Ну, вот, одна нога там, другая здесь. Давайте, мужички, идите, баня готова.
– Хватит тебе суетиться.
– Ну а как же! Не каждый день-то сын приезжает. Идите давайте. Белье вот возьмите. – Она подала им белье, коротко и ясно глянула на Павла. – У тебя, Паша, вижу, размер отцов, должно подойти.
– Да у меня есть…
– Бери, бери, потом разберемся. Рубаху кинь там в тазик, я потом простираю, а чистую я тебе потом подберу. У отца новые, ненадеваные висят.
– Спасибо. – Павел взял стопку белья.
– Ваня, ты смотри не увлекайся там.
– Ладно…
В темном предбаннике розовела печная заслонка. Павел живо разделся. Отец снял только рубаху, сел на лавку.
– Ты, Паш, иди. Я – попозже.
Павел сел рядом на холодную лавку.
– Что, прихватывает?
– Ну. Давление. Я только ополоснусь потом. А парильщик из меня теперь хреновый. Иди попарься.
У Павла подкатил ком к горлу.
– Бать… Ты это… Ты теперь поменьше дергайся. А?
– Ладно, иди, застыл сидеть. Лавка холодная.
Павел весело встал, зашлепал по голому животу, как по барабану:
– Эх, топится, топится в огороде баня!
И весело парился, постанывал под веником от жара, гремел тазом.
Эх, не топись, не топись в огороде баня,
Эх, не женись, не женись, мой миленок Ваня!
Ужинали уже поздно. Павел выпил три стопки, Мария чуть пригубила с ним, а отец только чокался стопкой со своим лекарством – травяной настойкой. На душе у Павла стало тепло. Мария сняла со шкафа черный чемоданчик, смахнула с него пыль, подала Павлу.
– Паша, сыграешь чего-нибудь? Отец говорил, ты хорошо играешь.
Павел пожал плечами:
– Да, играл когда-то. Только давно в руки не брал. Попробую.
Расстегнул замки, взял гармонь. Тихо пробежался пальцами по кнопкам, негромко заиграл, что близко на душе лежало:
На тот большак, на перекресток,
Уже не надо больше мне спешить.
Жить без любви, быть может, просто,
Но как на свете без любви прожить.
Пели. Вместе. Тихо, душевно, ладно.
– Паша, я тебе постелила в твоей комнате.
– Угу.
Павел лег на прохладную новую простыню, потушил свет. Лежал, широко открыв глаза. Знакомо турчал сверчок под печкой, знакомо чернел на крашеной матице крюк от зыбки. Сколько же народу качалось в ней: и дед, и отец, и их братья-сестры. А он все так же торчит, только чуть стерся изнутри до небольшой бороздки. Здесь и начиналась жизнь всех его предков, сюда и возвращались они – раненые, усталые. Не все, конечно, кому и не судьба… Какими они были?.. Павел зажег ночник, открыл тумбочку. Под шкатулкой с отцовыми грамотами и медалями лежал альбом с фотографиями. Он сел на кровать и долго, медленно разглядывал лицо прадеда с шашкой и в папахе, другую, его же фотографию, с перебинтованной рукой и стоящей рядом сестрой милосердия в белом платке с крестом. Лицо сосредоточенное, внимательное. На обороте разобрал полуистертую карандашную надпись:
«Ето карточка изъ города Одессы натъ Черным морем. Ето карточка посылаю детямъ и жинкiй на память. Спочтениемъ квамъ вашъ супругъ Михайлъ Егоров Кутовъ. Кланяюсь Анне Степановней и жилаю от госпда Буго доброго здаровей и посылаю деткам отсовской благословение».
На других – дед в танкистском шлеме, маленький отец с семьей старшего брата, вернувшегося с войны. Отец на ней в коротких штанах с выглядывающими из-под них черными босыми ногами… Мама с подругой на фоне растянутой мятой простыни. Сам Павел, лет десяти, сидящий на стуле во дворе и выглядывающий из-за гармони…
Укладывая альбом и шкатулку в тумбочку, он увидел на дне ее рамку со стеклом. Достал ее и понял, чего так не хватало в комнате. Эта рамка с ретушированными портретами матери и отца в двух овалах всегда висела в большой комнате между окон. Он закрыл тумбочку, потушил свет, лег. Но сон не шел. Тогда он оделся и тихо, стараясь не шуметь, вышел во двор. Сел на скамью, закурил.
Тихо, незло перебрехиваются по селу собаки. Знакомо пахнет из закута. Слышно, как в нем вздыхает корова. Скрипнула дверь на веранде, вышел отец. Сел рядом, тронул Павла за колено.
– Ты какие куришь? С фильтром?
– Угу.
– Дай-ка одну.
– Ты ж теперь не куришь.
– Я понюхаю.
Павел полез в карман, достал пачку, протянул отцу. Тот вынул сигарету, понюхал:
– Сладкие… Сколько побудешь?
– Дня два.
– Чего так скоро? Погости.
– Да нет, дела, работа.
– Ну, смотри, не обижайся. – Отец тронул ладонью его колено.
– Бать… Я портрет заберу, в тумбочке. Ваш с матерью.
Отец помял сигарету.
– Возьми. – Покрошил ее на землю. – А довезешь? Со стеклом-то побьешь.
– Да я аккуратно. Завернуть только во что-то надо. Картонкой какой-нибудь стекло прикрыть или фанеркой. Найдешь?
– Чего-нибудь придумаем.
Помолчали. Отец о чем-то думал.
– Тяжело, ходить-то?
– А? Ходить? Ничего. Ты знаешь, Паш, а ты гармонь забери. У нее футляр плотный, портрет на дно положишь, стекло цело будет. А?
– А ты как? Без гармони? Нет, я не возьму.
– Бери-бери, мне теперь на ней не играть.
– А я, вижу, рука у тебя вроде как ничего…
– Да, отошла немного. – Отец мял пальцы другой рукой. – Только плохо пальцы чуют, вроде как немые стали, да и слабые. Ведро с водой – полное не выдерживают.
Положил ладонь на лавку, смотрел в сторону реки. Павел посмотрел туда же, коснулся его ладони:
– Бать…
Отец, как очнулся, повернувшись, мельком глянул на сына, встал.
– Ну, что, пойдем спать? Устал небось ехать-то?
– Да ну, ехать! Сиди себе.
– А я устал, как к тебе тогда ездил. Прямо извелся без дела. На работе – и то так не устаешь. Теперь, правда, с рукой-то как легкотрудник, язви ее! – Он кивнул в сторону дома. – Да и Мария Михайловна не дает ничего делать. Все сама. Корова, огород – все на ней. Картошку, считай, всю сама выбрала. Я, было, взялся за лопату, раза два копнул – и дух вон. Шестьдесят бадей картошки накопали. А нам на двоих и половина – через край! Тебе картошки-то не надо? А то возьми…
– Бать, ну куда я попру, через пол-России, мешки-то!
Отец засмеялся:
– И то правда! Ну, иди спать.
Павел задремывал. На душе его было легко, как в детстве. Занавеска на дверях шелохнулась, вошел отец. Зашептал:
– Паш, спишь?
– Нет еще.
– Ты… Письмо получил?
– Ну.
– Видел там чего?
– Видел.
– Может, обиделся?
– Да что ты, батя. Я же вижу: женщина она хорошая. В общем… Я рад за вас. Рад, точно.
– Пашка. Паш… Ты побудь еще, а? Мы ведь тоже радые.
– Ну, там посмотрим. Завтра на кладбище сходим, к старикам, матери? Ты как? Сможешь?
– Сходим, конечно. Я уже вон и без бадика ходить могу. Ты только, как поедешь, гармонь возьми.
– Хорошо, возьму. Спасибо тебе.
– Да, ладно, чего там, поиграй еще за меня.
– А знаешь, бать, я, может, завтра телеграмму Людке дам, пусть и она приедет, хоть повидаемся, сто лет вместе не были. А?
– Давай-давай, как знаешь!
– Спокойной ночи, батя.
– Давай…
Хорошо было. Главное, обо всем поговорили.
Люба
Виктору Дорохину в наследство от матери достался дом в деревне. Город Виктор не любил за его суету и многолюдность, хоть и жил в нем давно – с тех пор как вернулся из армии. Служить ему пришлось в городе, что в сорока километрах от родной деревни. Служба уже подходила к концу, когда в одно из увольнений познакомился он с продавщицей из гастронома на Торговой улице. Сразу же после демобилизации они расписались. Свадьбу играли в городе, в тесной двухкомнатной квартире на четвертом этаже: – в деревне не захотела Света, невеста.