Пришла осень. Холодная, сырая. К Покрову Гусиха пожгла старую солому и слежавшуюся, размытую за долгие годы после перевода коров, кизячную кучу. С утра, под самый Покров, догадалась она сходить к речке, набрать, сколько было сил, сухого редкого тальника. К вечеру печь выстыла: бабка разделила кучку хвороста пополам. Утренняя порция, быстро прогорев, тепла почти не дала и Гусиха, сидя на кровати, ждала теперь, затягивая, пору вечерней топки. Когда ждать стало невтерпеж и она собралась топить, в избу, не спросясь, вошел парень в теплой куртке.
– Что, бабка, мерзнешь?
Гусиха молчала, глядя на парня снизу вверх, не пошевелившись.
– Дом не надумала продавать? Я бы взял за хорошие бабки, а тебя в квартиру перевезу. В Люберцы. – Парень стоял, оперевшись о дверной косяк. Здоровый, сытый, красивый, болтал цепочку с ключами на пальце. – Хочешь?
– Да по мне теперь, мил-человек, хоть бабки, хоть дедки – все одно – только тут помирать.
– Нет, бабуль, кислый базар у нас. Ты па-аду-умай! – Он придвинул ногой табуретку, сел, поставив под нее ноги и, вращая цепочку, качался, словно танцуя однообразный танец. – М-м? – Он нехорошо улыбнулся. Говорил лениво, растягивая слова. – Не, бабуль, ну ведь замерзнешь. Конкретно замерзнешь. Мне ведь… – Он облокотился о стол, доверительно, как ему казалось, заговорил: – Чего место это нужно? Мне оно до фени, но братаны все, кореша здесь собрались, вместе оттягиваемся, и я хочу, чтоб час до Москвы не пилить, хазу себе здесь изваять. А че? Церковь тут, лес, вид отсюда у тебя классный. – Он нагнулся, выглядывая в низкое окошко.
– Ты-то, может, лес и видишь, а церкву от людей загородили – застроили, заборами отгородились, как в зверильнице…
– Меньше текста, бабуля. Я че-то не понял, я что – сегодня без покупки уйду?
– А я не торгую, да и тебя не звала.
– Тю-тю-тю, бабушка. – Он присмотрелся в угол, увидел икону. Помолчал, разглядывая. Зрачок его дернулся, он пожевал губу. Как-то вдруг успокоился, посерьезнел.
– Бабушка, ты меня извини, я пошутил тут как-то некстати. – Он снял шапку, пригладил волосы, внимательно глянул на старуху. Не отрывая от ее глаз взгляда, просто и тихо стал говорить: – Холодно тебе сейчас, очень холодно, ты замерзаешь здесь одна. Холодно, мерзнешь, а топить тебе нечем. Я добрый, очень добрый человек и очень-очень люблю старину. Очень люблю. И я тебе помогу. Хочешь? У тебя через три дня в доме будет тепло, газ, и никуда за дровами ходить не надо будет. А за это ты подаришь мне эту икону. – Он, не отрывая глаз и не моргая, показал пальцем на божницу.
Гусиха отяжелела, не в силах пошевелиться и только через силу мелко помотала в стороны головой. Морщинки у глаз блестели слезами.
Парень взял шапку и, все еще не отводя взгляда, встал и сказал:
– Видишь, я тебя не тороплю. Подумай, а я завтра зайду, только смотри, ведь ночью будет холодно, очень холодно…
Он отвел взгляд, вышел, и словно оборвалось что-то у старухи. Она опустилась на подушку и с трудом поджала ноги.
Ночь была невыносимо длинной и холодной. Старуха так и не смогла подойти к печке, чтоб зажечь в ней остатки вчерашнего хвороста. Ей казалось, что она лежит на снегу возле крыльца и никак не может встать, сделать три шага, чтобы войти в теплую избу. Мимо нее, хрустя снегом, прошли ее отец, мать; весело, с гармонью прошел ее молодой муж; подтащив санки, неуклюже и смешно переваливаясь, поднялась на крыльцо укутанная шалью до глаз ее маленькая дочь. Затем из темноты вышел Ванюшка, вернувшийся с войны, Варвара и вся старая, почти забытая, родня. Все они проходили мимо, не замечая ее, лежащую в снегу, и у нее не было сил крикнуть им, позвать, чтобы подняли ее и отвели в тепло.
– Господи, – думала она, – ведь им же не тяжело отнести меня в избу. Их же много.
А они все входили в избу и выходили из нее, по-прежнему не замечая Гусиху, и было так холодно, что все застыло у нее до самого сердца. А ночь была длинной, бесконечной, а снег все шел и шел, засыпая ее, и было от этого невыносимо больно.
Она с трудом открыла глаза, удивляясь тому, как могут еще веки скользить по ледяным полушариям глаз. В избе было уже светло. Перед ней на табуретке сидел вчерашний парень.
– Ну, что, бабушка, как дела? Замерзла?
Гусиха еле кивнула.
– А я говорил тебе, – изо рта его шел пар. – Холодно будет, очень холодно. Давай, значит, так: печку мы уже сейчас топим, а мужики начинают рыть траншею под газ. Вечером у тебя в доме будет газ и тепло. – В окно было видно, что у дома стояла большая машина с будкой, баллоны, переминаясь на морозе, курили мужики. – Хочешь тепло?
Гусиха кивнула.
– Уговор наш помнишь?
Бабка сначала чуть заметно, потом крупно, задрожала. На подушке затемнели капли слез.
– Помнишь?
Гусиха закрыла глаза и тихо кивнула. Парень резко встал, подошел к окну и громко сказал в форточку:
– Виталя, начинай!
Мужики побросали курево, за окном загремел пускач, за ним зарокотал движок экскаватора, парень в красивой, ладной спецовке, занеся гору поленьев, умело растопил печь. Трое рабочих в таких же спецовках бережно перенесли старуху на печку, от которой в полчаса пошло тихое тепло, быстро и аккуратно занесли на кухню плиту и газовую печь, размечали мелом и сверлили стены и потолок, варили трубы, выводили их на чердак. Гусиха оттаяла, сидела, свесив ноги с печи, молча наблюдала за деловой круговертью, настороженно смотрела, как каждый час в избу заходил парень с повеселевшим взглядом, подмигивал старухе и следил, чтобы рабочие не останавливались. Гусиха совсем отошла, отогрелась, в избе стало даже жарко, и она, успокаивая себя, думала, что парень – хозяин своему слову и не так плох, как хотел показаться ей сначала, что ладно уж теперь, не последняя у нее икона, хоть и жалко, аж сердце замирает. Господи! – Она уж и не знала, что и думать.
К вечеру в доме уже было прибрано и расставлено по-новому, чтобы не мешать газовым приборам. Гусиха сначала робко, а потом уверенно указывала рабочим, куда что поставить. На дворе еще зарывали траншею с уложенной трубой, а парень, заставив «истопника» вымыть полы в избе, прошел по влажным половицам к блестящей плите, провел по ее краю пальцем, оглядев, остался доволен. Улыбаясь, показал на плиту рукой:
– Ну, вот, как и было обещано. Иди, бабуля, на инструктаж.
Он зажег газовую печь. Та тихо зашумела и в пять минут по трубам разлилось тепло.
– Вот так, бабуля. Паша слов на ветер не бросает. – И зажег плиту, поставил на нее принесенный в коробке чайник. – Подарок от фирмы, со свистком. Можешь звать на чай. Только завтра, сегодня у меня сейшен у Толяна. Спринтерский запой в ширину на двести литров. Держи спички.
Он сунул ей в руки коробок, встал на лавку, открыл киот и вынул оттуда икону. Мигнув бабке обоими глазами, вышел. Руки у Гусихи опустились, она смотрела то на огонь, то на чайник, то на пустой киот. Так и стояла и смотрела, пока чайник не засвистел. Громко, встревоженно. От этого вскрика она будто очнулась, отставила чайник, новыми глазами увидела изменившуюся избу, присев на лавку, глядела на синее пламя плиты.
– Господи! На что же я икону-то обменяла!
Так же, казалось, по-прежнему, чернел киот, но это была пустая, безжизненная чернота, какой никогда не знал этот дом. На полу, под божницей, лежала выпавшая из киота поминальная свечка. Гусиха подняла ее и заторопилась из избы.
– Мне бы только помолиться, прощения у нее попросить. Как же я, не помолившись, отпустила ее от себя?
В темноте ярко, словно новогодние игрушки, светились новые, холеные дома, и такой же яркой, подсвеченной игрушкой стояла церковь. Гусиха остановилась, не зная, куда идти. Оглядевшись, увидела у одного из домов машину и стоявшего рядом парня. Гусиха подошла к машине, не зная, как спросить. Парень был лысоват, без шапки, в блестящих ботинках на широко расставленных ногах. Из-под длинного широкого пальто на шее виднелся длинный белый шарф. Шевеля губами большого рта, он тихо и зло говорил в подставленную ладонь: