– Должно быть, дедушка очень гордился тобой?
– Да… Он поднял меня на руки и сказал: «Быть тебе, Иванушка, славным воином! Мужай, сынок!» – из невидящих глаз Ивана потекли слезы. – И такого-то человека в предательстве обвинить, псам скормить… Господи! Да уж лучше бы на престол…
Теплая ручонка в испуге заградила готовые вымолвить крамолу уста:
– Тише, тятенька! Стража услышит – беда будет!
– Куда уж большей-то беде… Все беды наши – от тех, что бьют в спину…
Беда для Смоленска, как и для всей Руси пришла со смертью ее верного непобедимого витязя – молодого князя Скопина-Шуйского. Поговаривали, что не своею смертью умер сей Богом благословленный для защиты Московского Царства воевода, но был отравлен женою царского брата Димитрия. Дочь приснопамятного Малюты Скуратова, она была ничуть не добрее своего кровавого отца. Шуйские ревновали к славе 23-летнего племянника, к той великой любви, которую питал к нему народ русский, презиравший их самих. Это перед победоносным Скопиным падали ниц русские люди, это его наградили они титулом отца Отечества. То был новый Невский, солнце Земли Русской… И безумные губители его не понимали в самоослеплении своем, что себя же лишили единственной своей опоры.
Вскоре войско Дмитрия Шуйского было разгромлено ляхами у деревни Клушино. Царский брат позорно бежал. Разбежалось и все русское войско. Один из отрядов его присягнул на верность польскому королевичу Владиславу, к ляхам же перешли и наемники.
Этот разгром стал смертным приговором Царю Василию. Собственные бояре свели его с престола, усадили в сани и отправили… в Речь Посполитую, признав в качестве нового московского Государя королевича Владислава.
Иван помнил побагровевшее лицо отца, когда читал он сии позорные известия. Отныне Смоленск оставался один. Отныне он должен был противостоять не только внешнему врагу, но и самой Москве, с тем врагом осоюзившейся! Несколькими месяцами раньше на предложение короля Сигизмунда сдать город Шеин от имени войска, духовенства и горожан ответил: «Мы в храме Божией Матери дали обет не изменять Государю нашему Василию Ивановичу, а тебе, Литовскому королю и твоим панам не раболепствовать вовек!» Теперь Василий Иванович стал пленником. Польские ратные люди стояли в Москве. Московские бояре готовы были целовать крест Владиславу, и лишь патриарх Гермоген не допускал того бесчестия, требуя, чтобы иноземный царевич сперва принял православную веру.
Соблюдать сего условия ляхи не желали, но настаивали при том на сдаче Смоленска Сигизмунду.
– Что вам стоит поклониться отцу Смоленском, который добывает он для сына, что скоро сделается Царем вашем? – говорили они. – Что вам стоит пустить в Смоленск войско наше по примеру Москвы?
Отвечал на то посол русский, митрополит Филарет Романов:
– Того никакими мерами учинить нельзя, чтобы в Смоленск королевских людей впустить. Если даже немногие королевские люди в Смоленске будут, то нам Смоленска не видать. А если король и возьмет Смоленск приступом помимо крестного целования, то положимся на судьбу Божию – лишь бы нам своею слабостью не отдать города.
– Если Смоленск будет взят приступом, – спросили ляхи, – то не будете ли вы, послы и отцы города, в проклятии и ненависти?
Им ответил, завершая спор, воевода Шеин:
– Хотя бы в Смоленске были наши матери, жены и дети, то пусть бы погибли. Да и сами смольняне думают то же, и скорее все помрут, но не сдадутся.
Смольняне думали то же, да не то же думала Москва. Не сумев вынудить голодом и заточением к покорству Сигизмунду патриарха Гермогена, московские бояре сами предались во власть короля, потребовав того же от Смоленска.
– Я митрополит, – ответил сановным предателям Филарет Никитич, – и без патриаршей грамоты не могу дерзнуть на такое дело, чтобы приказать Смоленску целовать крест королю.
Он был прекрасен и мужественен этот истинный русский вельможа, что происками клеветников был обвинен в злом умысле супротив Царя Бориса Годунова, жестоко пытаем и насильно пострижен в монахи. БОльшая часть его фамилии погибла в заточении, в ссылке. Братьев его, в кандалах, везли некогда по тому же направлению, что и Ивана с родней. И точно так же, как он, не могли они снести мук, лишений и позора… Лишь один из них остался жив, да и тот был разбит ударом. А Филарет Никитич выжил. И, несмотря на все перенесенное, с неколебимым достоинством защищал уже не на бранном поле, но в одеждах святительских честь поругаемого изменниками русского имени.
– Хотя Москва королю крест целовала, но то на Москве сделано от изменников, – таков был вслед за митрополитом ответ отца. – А мне Смоленска королю не сдавать и ему креста не целовать, и биться с королем до тех мест, как воля Божья будет. И кого Бог даст Государем, того и будет Смоленск!
Из Москвы, меж тем, примчался с новыми грамотами главный боярский иуда, Иван Салтыков, чьи руки обагрены были невинною кровью чад и жены Бориса Годунова. Сей негодяй призывал смольнян положиться во всем на волю короля. Но смольняне были тверды и ответили Салтыкову, что следующего посла с подобными воровскими грамотами заставят они хлебнуть днепровской водицы.
Больше воровских грамот в Смоленск не присылали. Наступили самые тяжелые дни для города. Его жители вымирали от голода, холода и болезней. Чтобы подкрепить бодрость духа измученных смольнян, воевода всякий день самолично заседал в приказной избе, рассматривая прошения нуждающихся, самолично следил за верностью исполнения всех городских дел, за распределением последних запасов продовольствия из открытых им царских погребов. Однако, роковой день неумолимо приближался.
Нашелся и в Смоленске свой иуда, что бежал из крепости и, предавшись ляхам, донес им о бедственном положении вымирающего города. И тогда ляхи пошли на штурм…
– Злодей тот, Дедешин Андрей, указал супостатам слабое место в стене нашей, что не успели мы довольно укрепить после прежних штурмов. Туда и ударили они поутру 3-го июня, – голос Ивана прерывался от слабости и волнения. Ему чудилось, что он теперь не в ледяной колымаге, немощный и умирающий, но снова мужествует подле отца у стен гибнущего Смоленска. – Им удалось пробить брешь, и в нее хлынули их ратники… Твой дед самолично встречал их с отрядом уцелевших и еще способных держать оружие… Они полегли почти все! А мы – отец, мать и я с сестрой – укрылись в башне и отбивались там. Отец был ранен в плечо, но продолжал биться! Вся лестница, ведущая в башню, была завалена телами порубленных им супостатов. И также сражались в то утро все смольняне! Они предпочитали погибнуть, но не предаться в руки врагу! Многие горожане укрылись в стенах собора, под полом которого хранились наши пороховые запасы. И когда ляхи ворвались в собор, запасы те были взорваны! Собор взлетел на воздух и погреб под своими сводами всех – и защитников, и нападавших… Твой дед хотел сделать то же. У нас в башне был порох. И когда ляхи прорвались… – Иван перевел дух. Перед померкшим взором вживе стояли, наседая друг на друга – ляхи. В грязи и крови, распаленные битвой, прорвавшиеся в последнее укрепление русской цитадели по трупам своих соратников, с лицами, перекошенными яростью, в зловещих отсветах факелов, они были страшны. Они готовы были изрубить на куски непокорного русского воеводу и его семейство.
Мать с сестрой в смертельном ужасе жались в углу. Мать обнимала дочь и закрывала ей глаза, чтобы та не увидела грядущей расправы…
Отец, чья изнемогшая рука уже едва могла держать меч, истекающий кровью, отступил к бочонкам с порохом и схватил полыхавший на стене факел. Охнула в испуге готовившаяся испить крови затравленного зверя стая. Но всех больше испугался в тот миг Иван. Не за себя, нет! За отца, за матушку с сестрой! Он так хотел, чтобы они жили!
– Тятенька, родимый, не надо! – вскрикнул отрок, бросаясь к родителю.
И дрогнула отцовская рука, взгляд его, видевший дотоле только врагов, скользнул по лицам родных… Залязгали мечи ляхов. Вот, сейчас ринутся они и изрубят всех! Иван инстинктивно заслонил собой родителя, желая лишь одного – чтобы вся эта сталь обрушилась лишь на него одного. Но в этот миг в башне появился воевода Ян Потоцкий и резко приказал своим людям: