Зал был небольшой, на мой пристрастный взгляд, даже тесный для симфонического концерта, зато обильно украшенный какой-то немыслимой и безвкусной золоченой лепниной. Когда стало понятно, что больше никто не придет – то есть через пять минут после третьего звонка, – свет начал гаснуть.
На мгновение в зале наступила полная тишина, тот миг, когда воздух замирает и твердеет, ожидая рождения музыки. И в эту тишину упала первая нота. Смычки коснулись струн, и по затаившему дыхание залу разнеслись позывные Рока. Скрипкам ответили трубы, грозное пение тромбонов, перекличка Четырех Всадников. Постепенно весь оркестр присоединялся к этому повторяющемуся сигналу, и вот уже простучали копыта барабанной дробью – знак, что близится основная тема.
Первой скрипкой был, видимо, студент, бледный юноша с сальными пейсами и клочьями перхоти на старательно отчищенном, но все равно неновом – видимо, одолженном взаймы – фраке. На второй минуте главной темы я был готов простить ему и пейсы, и перхоть. На пятой я окончательно уверился, что парень зарывает талант в землю. Ему бы следовало учиться в консерватории, играть в Императорской опере или давать сольные концерты по всему миру. «Апокалиптический» трудно исполнить плохо – такова уж особенность гениальных произведений, – но ничуть не легче сыграть так, чтобы каждая грань заиграла отдельно, рассыпая мелодические искры. Скрипачу это удалось.
А вот ударные меня разочаровали. Двадцать пятый опус Лорда – одно из немногих произведений, в которых можно услышать соло барабанщика, и исполнять его надо с чувством, с напором, с радостью, если можно так выразиться, вкладывая душу, а не отстукивая по хронометру. И все же, закрыв глаза, я видел коней, и дробный перестук копыт прокатывался по залу – вот-вот проломят стену всадники на белом коне, и рыжем, и вороном, и последний – на коне вслед, и ад следует за ним… и вот-вот раздастся голос: «Иди и смотри!»
Вторая часть концерта, как это бывает, мне не запомнилась – в ней не было, как в первой, все пронизывающей темы, только переливы сложного многоголосия, напоминающие одновременно кельтские мелодии и церковный распев. Слушатели как бы получали передышку в ожидании финала.
«Тай-ди-тай, тай-ди-та-ТАМ!» – вновь пропела труба, и – вот же штуки вытворяет память! – мне припомнились позывные нашей роты. Только рация наша потише пищала. Но в эту минуту я с недостижимой прежде ясностью понял, откуда черпал вдохновение для своего опуса Джон Лорд. Как вольнодумец Бетховен сохранил для потомков революционное буйство прошлого века – поднимитесь, миллионы! – так Лорд (не хочу сравнивать его с великими, но приходится) выразил в музыке уродливую красоту современной войны. В ровном, гулком ритме барабана мне слышался голос миномета, и при каждом ударе я вздрагивал, ожидая взрыва и летящих над головой осколков. А перед глазами вставал, как живой, полыхающий лес, подожженный ракетным залпом с винтокрыла, и над заливом Кука плыли клубы темного дыма…
В миг перед финалом, когда весь оркестр включился самозабвенно в апокалиптическую скачку, я вдруг ощутил себя на месте одного из всадников. Только за моей спиной стоял не ад. За моей спиной стояло что-то такое, что я обязан был защитить. Что-то очень важное. И если ради этого я должен разрушать… Что ж, пусть будет так. Всякий сад надо прореживать.
Музыка смолкла, и наваждение рассеялось. Чего только не примерещится. Конь бледный в голубом мундире… М-да. Хотя не так я и не прав. Сколько людей за время службы я отправил в ссылку, на уран, на тот свет? С полсотни, если присчитать и членов семей… Хотя обычно интересующие меня субъекты не связывают себя семейными узами. И не считая тех, кого я убил во время Аляскинской кампании, – но это был противник, это не в счет. Так что добро пожаловать в клуб верховой езды…
Медленно разгорелся свет. Слушатели потянулись к выходу. Я подождал немного, чтобы не толкаться в потоке оживленно обсуждающих достоинства и недостатки исполнения студентов, потом тоже поднялся с просиженного кресла и вышел в проход.
На выходе из зала я приостановился, пропуская вперед милую компанию: немолодой отец семейства, чей благообразный вид потомственного интеллигента несколько портила перебитая в давние, надо полагать, времена переносица, пухленькая его супруга, ростом доходившая мужу едва до плеча, и болтающийся между ними мальчонка лет семи, напевающий себе под нос привязчивую тему «пам-па-паам, пам-пам-па-паам». Я машинально отступил, ощутил под каблуком некое препятствие и услышал за спиной возмущенное «Ой!».
Рефлекс подвел меня. Подобно собаке Павлова, натренированной пускать слюну при каждом звонке, я на всякий резкий звук реагирую весьма бурно. Вот и в тот момент я не стал раздумывать, а резко развернулся, принимая боевую стойку дзит-кун, – хорошо еще, что бить с развороту не стал, иначе непременно сломал бы ребро стоящей за мною девушке.
А так она отделалась лишь легким испугом да отдавленной ногой.
– Простите, сударыня, – пробормотал я, чувствуя, что краснею.
Девушка разглядывала меня без гнева, но с тем особенным любопытством, на которое способны только женщины и ученые. Последние так разглядывают пакостных гадов большой научной ценности в формалине, а первые – малознакомых мужчин.
– Ну что вы, сударь, – проговорила она с легкой насмешкой. – Это мне следует извиниться, что напугала.
«А она красива», – подумалось мне не к месту. Хотя красива – не то слово. Миловидна – так будет вернее. Красота подразумевает нечто симметричное, мраморно-холодное. Девушка – на глаз я дал бы ей чуть более двадцати – была восхитительно живой, и все мелкие недостатки, на которые не преминул бы обратить внимание пурист, таяли в сиянии золотисто-карих глаз. Поначалу я и вовсе не видел на ее лице иных черт, кроме этих огромных глаз, пристально, как с иконы, всматривающихся в меня.
– Отнюдь, сударыня, – ответил я и замялся – что бы такого еще сказать, чтобы продлить разговор, чтобы это эфирное создание не упорхнуло, колыхнув облаком русых волос. – После того как я увидел в губернском городе полупустой концертный зал, меня вряд ли что-то может напугать.
Как говорится, не было бы счастья. Негаданно я зацепил в душе нежданной собеседницы чувствительную струнку.
– И не говорите, – поддержала она меня. – Уже из оркестра жалуются, что в пустой зал музыка не идет. Вы приезжий?
– Да, – не стал отпираться я, пропуская девушку вперед. Мы двинулись по холодному, продутому сквозняком коридору.
– Так я и думала. Я уже помню наизусть всех в Риге, кто хоть иногда посещает концерты в ауле. И знаете что? Их до ужаса мало.
– Насчет ужаса – это верно подмечено, – согласился я – Кстати, прошу извинения. Я не представился. Титулярный советник Сергей Щербаков.
– Мне вы показались военным, – заметила девушка.
Если она и испытывала разочарование по этому поводу, то умело скрывала.
– Бывшим, – уточнил я. – Перешел на чиновную службу после Аляски.
– Ранены были? – встревоженно поинтересовалась девушка.
– Нет. – Я покачал головой. – Имел трения с командованием. Вот и пришлось заняться неблагодарным делом.
– Каким же? – Глаза девушки, начавшие было пригасать, вновь вспыхнули веселым огнем.
– Я, знаете ли, филер, – ответил я. Вот этим мне удалось ее развеселить.
– А с виду и не скажешь, – заметила девушка, отсмеявшись.
– Ну, я же не агент наружного наблюдения, – уточнил я. – Просто представитель УПБ по особым поручениям. Вот приехал к вам в Ригу разобраться с одним делом. Кстати же, как вас позволите называть?
– Эльза, – ответила девушка после чуть заметной паузы, сопровождавшейся все тем же оценивающим взглядом.
– Простите, а по отчеству?
– Карловна, – Эльза улыбнулась. – Припишите уж в досье и фамилию – Бауманн. А что же вы, Сергей… как вас по батюшке?
– Александрович, – ответил я. – Запишите в досье.
И мы оба рассмеялись.
Уже через полчаса я знал, что судьба прибалтийской немки Эльзы, как и ее семьи, не отличалась оригинальностью. Ее мать родилась в Силезии, да не где-нибудь, а близ границы, как раз на тех землях, что большую часть войны находились в руках Второй Антанты. Семье повезло лишь в одном – они успели бежать в Россию прежде, чем до их краев дотянулось всемогущее гестапо. Все, кто выжил на занятой нашими войсками земле – то есть не был повешен за диверсии и саботаж, – в послевоенной Германии считались ipso facto предателями. У нас, конечно, немцев в те годы тоже не больно жаловали – помнится, был такой недоброй памяти тайный указ о тотальной проверке благонадежности всех немцев и иных «враждебных инородцев» (сочинят же Пушкины департаментские!), – но все лучше, чем умирать с голоду, надрывая спину на народных стройках. Семье матери Эльзы повезло – они нашли дом и работу в Риге не без помощи местных соотечественников.