— Но ведь, кажется, тебе предлагали поехать в Усть-Бурым, а ты отказался!
— Отказался! Ну и что из этого? Пускай которые помоложе по таким Усть-Бурымам болтаются, а у меня и здесь, в центре, дела хватает… при моем масштабе и профиле. Да и со здоровьем работников надо считаться, в конце концов.
— Разве у тебя со здоровьем плохо? Выглядишь ты, как говорится, дай бог каждому!
— Это все внешнее! — сказал Шагаев недовольным тоном. — А приду в поликлинику, так наверняка в каждом кабинете что-то найдут. Со здоровьем у меня дела тоже дрянь!
— Поезжай в санаторий, полечись!
— Да разве у нас путевку получишь при таком председателе месткома, как Сухопарников?! Он их своим дружкам раздает. Которые с ним хоккей смотрят. А я хоккей терпеть не могу! Что хорошего люди находят в этой игре, не понимаю. Какая-то полудрака на льду. Если уж драться, так пусть клюшками друг друга лупят. А то замахиваться можно, а стукнуть нельзя. Глупо!.. — Шагаев помолчал и прибавил: — да-а, брат, когда так вот посмотришь, как сказал поэт, «с холодным вниманьем вокруг», так невольно позавидуешь твоей…
Тут Шагаев осекся и снова замолчал.
Петрунников взглянул на его понурую фигуру, на большой унылый нос и тихо сказал:
— Ты не унывай так, Павел Иванович. Ничего, все обойдется как-нибудь. Ты, главное, не давай жизненному тонусу падать.
Шагаев ничего ему не ответил, посмотрел на ручные часы и поднялся.
— Мне пора. До свиданья, брат. Спасибо тебе за сочувствие, за доброе слово.
Они попрощались. В прихожей Петрунников похлопал Шагаева по плечу и еще раз сказал:
— Не унывай, Павел Иванович, слышишь?
— Постараюсь! Ты когда на работу выходишь?
— Послезавтра.
— Ну, давай, давай!
Уже спускаясь по лестнице вниз, Шагаев вдруг вспомнил, зачем он, собственно, приходил к Петрунникову, и ему стало неловко. Он подумал: «Еще настучит Сухопарникову про наш разговор. С него хватит! Вернусь — скажу ему… что-нибудь такое… от имени месткома».
Он поднялся и снова позвонил в дверь квартиры Петрунникова. Но когда Петрунников открыл дверь и Шагаев увидел его страдальческие глаза, язык прилип у него к нёбу, и он, потоптавшись на месте, с трудом выдавил из себя:
— Зонтик свой, понимаешь, забыл у тебя!
— Он у тебя в руке!
— Фу-ты, черт! Вот видишь, какой у меня склерозище. Извини. До свиданья, до послезавтра!
Петрунников захлопнул дверь. Шагаев постоял на площадке и пошел вниз с таким мрачным выражением на лице, как будто он только что отстоял гражданскую панихиду по собственной персоне.
ДУШЕВНАЯ ТРАВМА
Некто Журавелин Петр Степанович, гуманитарий, пришел домой после работы очень расстроенный, возбужденный, с красными пятнами на интеллигентно-бледных щеках, и жалобно сказал своей жене Серафиме Игнатьевне (она уже накрывала на стол):
— Серафима, я только что перенес большую душевную травму! Меня до сих пор всего как-то… знобит! Мне нужно успокоиться!
— Прими экстракт валерьянки. Я сейчас принесу.
— Нет, нет! Я надеюсь, у нас в доме есть водка? Я выпью одну рюмочку!
Серафима Игнатьевна недовольно пожала сдобными плечами и пошла к буфету, а Журавелин принялся быстро ходить по комнате, повторяя:
— Негодяи!.. Ах, какие негодяи!
Потом он сел, ткнул вилкой в капустный салат и, от расстройства чувств ничего не подцепив, нервно бросил пустую вилку на стол:
— Негодяи!.. Нет, ты только подумай, какие негодяи!..
— Расскажи же, в чем дело?
— Сейчас! Серафимчик, дай мне еще полрюмки, я не совсем успокоился.
— Не дам! Говори скорей и короче, не играй на моих нервах!
— Понимаешь, я сейчас зашел в наш магазин, — стал рассказывать Журавелин, — который на углу, знаешь? Хотел купить селедочку к обеду, что-то меня потянуло на солененькое. Стою в очереди в рыбном отделе. И тут на моих глазах разыгралась возмутительная сцена. Продавщица грубо наорала на какую-то старуху покупательницу. Я, конечно, вступился за нее, тогда эта халда в берете, — Журавелин мимически изобразил халду и ее берет, — обругала и меня дохлым нототением. Я потребовал жалобную книгу, мне ее не дали, но… ничего, я ей покажу, я ее проучу, она у меня получит… дохлого нототения!
— Обожди! — остановила мужа Серафима Игнатьевна. — С какой продавщицей ты поругался? Такая хорошенькая, румяненькая?
— Да, такая красномордая! Мне все-таки удалось узнать ее имя и фамилию, я записал… Вот — Татьяна Наумова.
— Так это же моя Таня! — сказала Серафима Игнатьевна.
— Какая Таня? Почему она твоя?
— Потому что я ее знаю и она меня тоже знает. Всегда здоровается первая! «Здравствуйте, Серафима Игнатьевна!» И всякие одолжения мне делает… оставляет свежую рыбу, когда привозят… И так далее. Ну конечно, я ей тоже… когда душков дешевеньких суну, когда рублевку. Угораздило же тебя поругаться именно с ней! Не мог с какой-нибудь другой продавщицей поругаться!
— Но ведь не другая, а она хамски орала на старуху. Теперь оказывается, что она еще и взяточница! Оч-чень хорошо! Я этот мотивчик тоже… отображу.
— Обожди! Что ты хочешь сделать?
— Напишу письмо в газету! — твердо сказал Журавелин. — А копию в народный контроль. Таких, как твоя Таня, надо гнать вон из советской торговли. Меня мороз по коже берет, когда я вспоминаю, как она орала на эту бедную старуху… Дай мне еще полрюмки, Серафима!
— Не дам! Надо, между прочим, разобраться, почему она на старуху кричала? Если эта старуха похожа на твою мамочку…
— Попрошу не трогать мою маму! — закричал дурным фальцетом Журавелин и бухнул кулаком по столу.
Серафима Игнатьевна засмеялась ненатуральным, сценическим смехом и сказала:
— Что тебе даст это письмо? Ничего! Танька отвертится, а у меня с ней будут навсегда испорчены отношения.
— Она же не знает, что я твой муж!
— Шила в мешке не утаишь. Ты подпишешь свое письмо? Подпишешь. Начнутся всякие расследования. Я Тане говорила, что у меня муж работает в театре. И даже пропуск ей как-то устроила. Через Володю.
— Сколько раз я тебе говорил, чтобы ты не смела без моего ведома обращаться к Володе!
Серафима Игнатьевна надула губки и отвернулась. Потом сказала:
— Петруша, я тебя очень прошу… не пиши письмо. Не надо огорчать бедную девочку!
— Это не девочка, а бандит в мини-юбке! Обязательно напишу. Мне совесть мол общественная велит это сделать.
— Скажите, какой чуткий общественный деятель! А так огорчать родную жену — это тебе твоя общественная совесть позволяет, да?..
Журавелин поднялся, сказал решительно:
— Письмо будет отправлено по назначению сегодня же! — И ушел в свою комнату, оглушительно хлопнув дверью.
Он сел за письменный стол, достал бумагу, взял авторучку и стал писать письмо в редакцию газеты. Написал, прочитал — не понравилось. Разорвав бумагу, он бросил письмо в корзину и стал писать снова. Написал, прочитал — опять не понравилось. В животе у него бурчало от голода, в голову полезли скользкие, как ужи, мысли.
«А может быть, права Серафима? Что-то есть глупое, донкихотское в таких письмах. Черт с ней, с этой Таней! В конце концов, не она первая, не она последняя! Надо помириться с Серафимой. Тем более что ужасно есть хочется, а пойти и самому хозяйничать на кухне нехорошо».
Он поднялся, открыл дверь и позвал:
— Серафима!
Молчание.
Голос Журавелина стал кротким и тихим, как шелест тростника под ветром:
— Серафимчик!
В столовой появилась Серафима Игнатьевна — глазки опущены, руки сложены за спиной, вся прелесть, мир и очарование.
— Давай мириться, Серафимчик! — нежно сказал Журавелин. И в животе у него тоже забурчало нежно и благостно. Он поцеловал жену в тугую щеку. — Не буду я писать письмо. Ты сама скажи этой халде, что нельзя на старух кидаться и орать.
— Нет, ты напишешь письмецо, Петруша! — сказала Серафима Игнатьевна, возвращая мужу поцелуй. — Вот я тут набросала, ты отредактируй и подпиши.