Вторым исправленную повесть прочитал литератор-документалист Гриша С. Я называю здесь тоже лишь начальную букву его фамилии. Он похвалил Владимира Т. и сказал:
— Повесть тебе удалась, но есть там одно местечко. То, где описан их первый поцелуй. Помнишь?
— Конечно, помню! — сказал прозаик и, закрыв глаза, прочитал вслух наизусть: — «Она привлекла его голову к себе, и ее сладковатые на вкус губы не сразу приникли к его холодным, пересохшим от волнения губам, а медленно, как бы подползли к ним и, наконец, замерли в мучительно-долгом поцелуе». Что тебя тут смущает?
— Технология! Твоя героиня, видать, опытная в этих делах женщина, это я понимаю, но зачем тебе понадобилось передавать ее, так сказать, производственный опыт нашим девчонкам? Нехорошо! В моральном смысле.
— Наши девчонки, Гришенька, сами кого угодно обучат искусству поцелуя!
— Я тебе сказал свое мнение. И потом… эту сцену в журнале редактор все равно вычеркнет!
— Хорошо, я подумаю!
Прозаик подумал и выбросил из повести сцену первого поцелуя. Теперь осталось лишь найти третий ум.
«Дам-ка я прочитать повесть тете Агнессе! — решил Владимир. — Суну голову в пасть этой старой тигрицы! Интересно, что она скажет?»
Тетя Агнесса, дальняя родственница прозаика, пожилая дама, работала в одном тихом научно-исследовательском институте в качестве незамужнего члена месткома и любила литературу на общественных началах. На читательских конференциях, которые она же сама и устраивала у себя в институте, тетя Агнесса обычно выступала первой. Современной литературе от тети Агнессы крепко доставалось! Впрочем, иногда она ее и похваливала. Ругая или хваля писателя, тетя Агнесса всегда объявляла при этом, что выступает «от имени рядовых читателей». Ошибалась ли она в своих оценках? Трудно сказать! Те, кого она хвалила, говорили, что рядовой читатель никогда не ошибается, а те, кого она ругала, утверждали обратное.
Прозаик позвонил по телефону тете Агнессе и сказал, что пошлет ей свою новую повесть — просит прочитать. Польщенная просьбой, тетя Агнесса с радостью согласилась не только прочитать, но и оценить.
Тетя Агнесса жила в однокомнатной квартире. Она приняла прозаика на кухне. Рукопись повести лежала на столике, на котором стояла заряженная морковкой новенькая соковыжималка.
— Прочитали повестушку, тетя? — с фальшивой бодростью спросил племянник, косясь на соковыжималку.
— Прочитала!
— И что скажете?
— Скажу, что наша литература докатилась до смакования самого пошлого, самого ужасного разврата! — грозным, набатным баритоном сказала тетя Агнесса. — Ответь мне, где принимает твоя героиня твоего героя, который первый раз пришел к ней домой?
— В своей комнате.
— В какой комнате? В спальне! Ты же подчеркиваешь, что в комнате стояла — вот тут черным по белому написано — «ее широкая, просторная и, видимо, очень удобная кровать, застланная голубым шелковым покрывалом».
— Я не подчеркиваю, а описываю обстановку комнаты. Не на полу же должна спать моя героиня!
— Да зачем ты вообще к ней в спальню полез?
— Она живет в однокомнатной квартире, тетя, как и вы. У меня об этом сказано.
— Во-первых, ты не коммунальный отдел, ты мог — для приличия! — поселить ее в двухкомнатной квартире. Во-вторых, она могла принять героя на кухне, как я тебя, допустим, сейчас принимаю. Как все люди гостей принимают, кстати сказать. Посидели бы, попили чаю, поговорили. Такие события в мире! А они… Что ты там дальше напозволял! — Тетя Агнесса взяла рукопись, надела очки. — Вот, полюбуйся. «Он поднялся и шагнул к ней! Она тоже поднялась, и порывистость ее движения без слов сказала ему, что она так же, как и он, напряженно и жадно ждала наступления этой роковой, грозной минуты. Он грубо, неловко привлек ее к себе». Дальше у тебя идет отвратительное многозначительное трехточие, а потом ты совсем уж разнузданно пишешь: «Утром он проснулся первый…»
Прозаик подавленно молчал.
— Так знай же, племянничек, — сказала тетя Агнесса, нажимая на рычажок соковыжималки, — что, если я прочту в журнале твою повесть с этой сценой, я выступлю на первой же читательской конференции и, перешагнув через наши родственные отношения, разделаю тебя под орех — от имени рядовых читателей.
— Вы советуете выбросить эту сцену?
— Двух мнений быть не может.
Прозаик забрал рукопись, приехал домой, подумал и… спустил ее в мусоропровод, а в редакцию журнала отнес первый, неисправленный вариант повести.
В журнале повесть довольно быстро прочли и тут же зарезали.
Возвращая Владимиру Т. рукопись, член редколлегии журнала, жизнерадостный толстяк, ласково обнял его за талию и сказал:
— Вы, голубчик, пожалуйста, только не думайте, что мы против секса…
— При чем здесь секс! — возмутился прозаик. — Это повесть о любви.
— В общем, мы не против. Но надо поискать какие-то новые аспекты этой темы. Вы наш талантливый автор, мы в вас верим. Ищите и обрящете, как сказано в писании.
Прозаик ушел искать. Ищет он до сих пор.
«НЕОТЛОЖКА»
Утром «сам» Павел Петрович вызвал к себе Жилкину из планового отдела — пожилую некрасивую женщину в сильных очках на крупном красноватом носу.
Жилкина вошла в кабинет «самого» довольно бодрой походкой, а вышла оттуда через пятнадцать минут, едва волоча ноги. Ее утиный нос пылал, из-под стекол очков катились слезы.
Хорошенькая Людочка, секретарь «самого», когда любопытствующие спрашивали ее, что произошло в кабинете у Жилкиной с «самим», отвечала, неопределенно усмехаясь:
— Дорогие товарищи, вы же знаете, что после того, как дверь в «его» кабинет обили, поток информации почти иссяк. Я слышала только, что «он» делал свое «гав-гав» громче обычного. И все!
Закусив неприятный разговор в кабинете начальства таблеткой валидола, Жилкина из планового отдела пришла в себя и направилась к члену бюро партийной организации инженеру Соломахину. Тот выслушал ее и пообещал «вправить» Павлу Петровичу «мозги».
И вот он сидит в кабинете «самого» и «вправляет» Павлу Петровичу мозги. Разговор идет неприятный, нудный. Соломахину хочется поскорее его окончить, но «сам», грузный, седоватый, с ветчинно-розовыми щеками, благоухающий хорошим одеколоном, или не понимает, чего от него хотят, или делает вид, что не понимает.
— Нехорошо получилось, Павел Петрович! — внушает «самому» Соломахин. — Пожилая женщина, старый наш работник, а ты на нее кричишь, стучишь по столу кулаком, оскорбляешь!
— Во-первых, кулаком я не стучал, а просто хотел в процессе жестикуляции поставить кулак вот так, на стол, а рука нечаянно сорвалась, и у меня получился звук.
Павел Петрович крепко бацает кулаком по столу — демонстрирует, какой у него «получился звук».
Соломахин болезненно морщится.
— А то, что я ей нотацию прочитал, — вот этого я не отрицаю! — продолжает оправдываться Павел Петрович. — Но это уж, извини, мое право руководителя. Голос у меня, правда, громкий, грубого тембра, вот она и решила, что я на нее кричал. Да еще и жаловаться побежала, старая курица!
— А за что, собственно говоря, ты ей читал нотацию? Она тебя сама вовремя предупредила, что в ее материалах есть ошибка и эту ошибку надо исправить.
— А если бы я успел эти материалы подписать и они бы от нас ушли наверх? Что тогда?!
— Нельзя так рассуждать: если бы да кабы… Тут важно другое, то, что Жилкина, обнаружив ошибку, пришла к тебе и честно ее признала. Не изворачивалась, не скрывала, не валила на других! Тебе должно быть известно, что некоторые товарищи в аналогичных случаях ведут себя совсем иначе.
Соломахин говорит это и смотрит на Павла Петровича в упор. Ветчинно-розовые щеки «самого» приобретали бордовый оттенок. Он прекрасно понимает, каких «некоторых товарищей» имеет в виду Соломахин. «Аналогичный случай» произошел недавно с самим Павлом Петровичем, и ему много пришлось тогда побегать по инстанциям, на ходу выворачиваясь наизнанку, прежде чем он с великим трудом кое-как отвел от себя грозившую ему крупную неприятность.