Эдду стало казаться, что перед ним развернут огромный киноэкран, и тени людей, накладываясь друг на друга, перетекают туда, в другую реальность. Надо немного подождать. Он выдернет вилку из розетки, и экран потухнет. Все исчезнет. Останутся только они вдвоем. Он свернет экран и закинет его на старый пыльный шкаф. В его школе, которая тут за углом, был такой шкаф. Старый сломанный шкаф. Вполне подходящий шкаф.
И снова коллективный оргиастический крик: «Ivan go home, Ivan go home». Голоса сливались в сплошную, давящую массу.
Наконец он пробился к закрытой двери и, загородив глаза ладонями от уличного света, попытался сквозь стекло бокового окна что-то разглядеть. За его спиной ахнули: «Да это Лоренц!» Он напряг глаза, но увидел лишь слабый рассеянный свет над конторкой у проходной.
Стараясь смотреть поверх голов, чтобы ни с кем не встретиться взглядом, Эдд потянул Марсо ко входу в кафе. «Это Лоренц!» На последних метрах пути им дорогу преградил плотный пожилой мужчина. Эдд корпусом оттеснил его в сторону и забарабанил кулаком по дверному витражу.
Дверь не открывали.
Вой сзади нарастал. Он почти физически ощутил, как злая энергия толпы хлещет ему за шиворот, как чужая рвота.
«Это Лоренц!»
Он снова несколько раз со злостью стукнул кулаком по витражу.
Наконец дверь приоткрылась. Он быстро втолкнул в образовавшуюся щель Марсо. Потом пролез туда сам.
В кафе было несколько мужчин в гражданской одежде.
Эдд сразу же направился к двери, ведущей из кафе в фойе Дома офицеров. Кто-то прокричал ему вслед:
– Товарищ Лоренц! Такой охраны, как у вашей дочери, нет даже у президента.
Марсо вбежала в фойе и схватила дочку на руки.
В фойе было еще несколько детей, руководительница детского ансамбля, один автоматчик, сидящий у проходной, и молоденький лейтенант, затянутый в ремни портупеи. В проемах окон колыхалась толпа, освещенная светом уличных фонарей.
Эдд подошел к лейтенанту.
– В осаде?
– Пусть только сунутся. Мало не покажется!
– Как вообще?
– Плохо! Не знаем, что делать, то ли вещи собирать, то ли в морду бить. Лучше, конечно, в морду.
– В морду надо бить не здесь, а в Москве.
– Прибалтику удержим?!
– Нет, ее продали вместе с Восточной Германией еще на Мальте.
– Так какого черта мы тут делаем?!
– На вывод войск и кражу военного имущества требуется время.
– Да-а, что тут скажешь! Я проведу вас погребами, вы выйдете на бульвар Райниса, там пусто.
Они выбрались на бульвар из какого-то полуподвального помещения. Справа высилось серое здание университета. На другой стороне бульвара начинался парк, а немного дальше темнела вода городского канала. За каналом теснились серые дома старого города и проносились ярко освещенные изнутри трамваи.
Они пошли пешком. С моря дул сырой свежий ветер, под ногами хлюпал тающий снег.
Эдд посмотрел на жену. Она шла в каком-то оцепенении, крепко держа дочь за руку, глядя прямо перед собой.
Он вспомнил хмурое утро 12 ноября 1988 года, когда у него еще оставался выбор. Погода была ужасной. Только что выпавший снег таял, обнажая островки асфальта. Он натянул пальто и тихо выскользнул из квартиры. Почтовый ящик был за углом. Не дрогнувшей рукой он бросил в него запечатанный конверт. Все! Рубикон перейден. В конверте была статья, в которой он назвал Первый съезд Народного фронта, на который молилась половина Латвии, этническим кретинизмом. И этим подписал себе приговор на всю оставшуюся жизнь.
Если тогда у него и возникло сомнение, то лишь в последнюю долю секунды, когда, стоя на промозглой мостовой и глядя в черную прорезь синего в прожилках ржавчины почтового ящика, он трусливо подумал: «Зачем?» Это была та самая вялая нерешительность, которая посещает неуверенные в себе натуры после резкого порыва к действию.
Хлопок крышки почтового ящика разделил его жизнь на «до» и «после».
За ходом 1 съезда Народного фронта следило практически все население республики. Поэтому его статья вызвала шок. Он в одночасье превратился в объект ненависти латышей и кумира русскоязычного населения Латвии.
Он знал, что Горбачев под давлением Запада сдаст Прибалтику Европейскому Союзу. Вопрос – когда и как. Он внимательно следил за переговорами на Мальте и понял, что сделка состоялась. Оставался вопрос – как. Что делать с двумя миллионами русскоязычных жителей Латвии, Эстонии и Литвы?
Складывалась ситуация, похожая на уход Франции из Алжира.
После съезда «народников» были опубликованы копии секретных протоколов пакта Молотова-Риббентропа, подтверждающие, что в 1940 году Латвия, Эстония и Литва были оккупированы советскими войсками и незаконно включены в состав СССР. Люди, взявшись за руки, выстроились в непрерывную цепь вдоль всей дороги от Таллинна через Ригу до Вильнюса, требуя независимости для своих республик и с надеждой глядя на Запад. Началась песенная революция.
В одной из своих статей он доказал, что оккупации Латвии в 1940 году не было. Была инкорпорация, что предполагало совершенно иные правовые последствия. К этому он добавил, что Россия и Советский Союз – это империи наоборот: в метрополии люди всегда жили хуже, чем в колониях. Кто кого кормит – это еще вопрос. От развала Союза выиграет только Россия.
После этой статьи ему пришлось уйти из университета.
В другой статье он поиздевался над только что принятым законом о государственном языке. Его стали узнавать на улице.
Потом он написал статью «Коричневый соблазн песенной революции», предвидя шествие престарелых латышских легионеров 16-й дивизии Waffen SS и их фанатов по улицам Риги.
Это был конец.
Но тогда же он понял и другое – если в эпоху перемен тебя нет на страницах газет или на экране телевизора, то тебя нет вообще.
Он хорошо помнил свою последнюю лекцию в университете. Зал поднимался вверх наподобие амфитеатра. В сводчатые окна светило осеннее солнце. Он сел за квадратный стол, игнорируя трибуну. Несколько девушек в первом ряду вызывающе раздвинули ноги, и это заставило его встать и пересесть на подоконник.
Он не питал особого уважения к тому, что преподавал, но, несмотря на это, студенты толпой валили на его лекции.
В этот раз зал был переполнен. Те, кому не хватило мест, стояли в проходах и толпились у двери.
Он понимал, что читать лекцию не получится. Всех интересует одно – что будет? Он знал. Но не знал, как об этом сказать.
Студенты терпеливо ждали.
«Успех того или иного общества, – начал он, глядя в зал, – зависит главным образом от его институционального выбора. Что такое институты, вы знаете. Это установленные нормы, правила и ограничения. Дуглас Норт приводит такой пример. В XVI веке Англия и Испания шли вровень. Но потом Испания отстала и отстала навсегда. Почему? Была допущена ошибка, которую Норт назвал «ошибкой первоначального институционального выбора». В Испании налоги попали в руки короля, а в Англии – в руки парламента. Так сложилось. Но этого хватило, чтобы позже весь мир заговорил по-английски, а не по-испански».
Никто ничего не записывал, было лишь несколько включенных диктофонов. Он не любил, когда за ним записывают, и студенты это знали. Они слушали.
«Заметить институциональную ошибку очень сложно. Вначале все кажется правильным. Но потом мир вокруг начинает рушиться. Чтобы исправить ситуацию, требуются не годы, а столетия.
Скоро наша республика выйдет из состава Союза, и нам предстоит сделать свой институциональный выбор после сорока лет социализма. Думаю, мы сделаем его неправильно. По крайней мере, я не вижу ни одной здравой идеи. Из нас опять сделают санитарный кордон против России. Институты мы будем создавать по лекалам Германии, но ничего, кроме тотальной коррупции, не получим. Латвия станет не балтийской Швейцарией, о чем постоянно говорят, а всеевропейским хосписом. Многие из вас уедут. А те, кто останется, будут подтирать немецким пенсионерам… задницу».
Он чуть было не сказал – «жопу».