– С икрой, дядь Валь, что делать? Подсолим?
– Да сколько там икры…
Романов порезал рыбу, побросал куски в котел и повесил на огонь, нож сполоснул. Устало сел на чурбак, вытирая руки о штаны. Сан Саныч натянул ватник и ушанку, после недавнего ливня трава и кусты были мокрые, и отовсюду сквозило сырым ночным холодом. В огонь сунул руки.
– Надо было все-таки взять бутылку… – Белов с надеждой посмотрел в сторону Романова, но тот покуривал, молча глядя в огонь.
Костер трещал, стрелялся негромко искрами. Тихо было, реки не слышно, только далеко-далеко вдруг начинала кричать ночная птица. Возле лодки завозились осетры на веревке, забились обреченно хвостами по воде, по борту.
– Я, пока с Мишкой не выясню, пить не буду, – произнес вдруг Валентин очень твердо, – ты, что совсем про него ничего не слышал?
– Говорю тебе, дядь Валь, последний раз на Первомай виделись, и я ушел с караваном. Он обычный был, ничего вообще не сказал, а ты откуда узнал?
– Люди передали, – Романов отмахнулся от наседающих комаров.
– И что сказали? – Белов спросил так, будто этот вопрос он мог решить.
– В Енисейске рано утром взошли на борт и увезли, они когда что объясняют? Ты в пароходстве не можешь узнать аккуратно? У надежного человека… – Романов, раздумывая посмотрел на Сан Саныча, бросил бычок в костер. – Или не надо? К тебе и так могут прийти, вы же корефанили[67]… – Романов застыл, вздохнул угрюмо. – Если придут, ни в чем не признавайся! Спросят, был такой разговор, даже если помнишь, что был, не сознавайся, не помню и все!
– Почему придут-то? – не понимал Белов.
– А к нему почему пришли?
Белов молчал, у него не было никаких соображений, подложил пару поленьев. В протоке тяжело взыграла рыба. Осетры опять завозились, толкаясь в лодку. Романов поднял голову в темноту:
– Руки у него золотые, с любой техникой… так вот мотор послушает и уже знает, что с ним! И на работе к нему вопросов не было, так же?
– Так, он… да! – Белов закивал головой, – что ты, дядь Валь, его же хотят в Ленинград, в институт отправить…
– Кому мог помешать? Может, баба какая?
– Не-ет… – Белов в сомненье закачал головой, – Мишка не по этому делу.
– Он долго не мог Анну принять, ребятишек любил, а с ней не очень, а в прошлом году, когда Анна Руську родила, он их из Туруханска, из больницы вез. Мы потом с ним здесь же вот сидели. Всю ночь разговаривали, Тоню, мать его, покойницу, вспоминали, Верочку нашу.
Романов замолчал. Белов никогда не видел его таким слабым и постаревшим. Как будто кого-то заклинал Мишкин отец не трогать его сына. Рассказывал и рассказывал:
– Тоня пятерых рожала, да не жили, только Мишка, да Верочка остались. Когда нас в ссылку погнали, Тоня как раз после родов болела, слабая была… меня от них в Красноярске отделили. На зону… – он посмотрел на Белова, – что я рассказываю, ты все знаешь, наверное?
– Нет, – озадаченно мотнул головой Сан Саныч, – Мишка не рассказывал…
– Как тут можно было от голода умереть? – Романов надолго замолчал. – Сколько им надо было еды? Верочке всего три годика… темненькая была, глазки, как у цыганки. У них не было еды, да… еды не было, – Романов взялся за голову, чуть раскачивался, мысль о голоде не укладывалась в его голове. – Я в лагере на Ангаре лес валил… война шла, Мишка в Красноярске… Тоня письмо прислала, что жизнь их тут в Ангутихе сытее, рыбы, мол, много…
Белов молчал. Хотел сказать, что тогда всем было голодно, что у него мать с сестренкой тоже перебивались с хлеба на воду. Промолчал. И без того все было понятно.
– И это все Сталин твой, мрази кусок! – Романов будто очнулся, стал прежним, огонек нежности потух, взгляд отупел тяжело, о него снова можно было железо гнуть. – Сколько же баб и ребятишек он загубил…
Глаза Романова, подсвеченные костром, застыли в ненависти. Белов замер. Он знал, что Романов не любит Сталина, но таких слов от него не ожидал.
– Я очень тебя уважаю, дядь Валь, но говоришь ты так только от слабости, личную обиду простить не можешь. Прости меня, но это мелко, не нам судить Сталина! Мы все… мы не можем оценить его масштабов! Я не понимаю, как можно не уважать его, столько сделавшего для всех людей?! – Белов встал от волнения. – Я не могу слышать, когда так про него говорят! Да, тебя сослали, всю твою семью… это несправедливо, я понимаю! Но это могло случиться в такой огромной стране… Ясно же, что и враги есть, и в органах тоже… это открыто в газетах пишут! Но как не видеть всего остального?! Мы столько сделали под его руководством! Войну выиграли страшную, фашистов остановили! А здесь, рядом с тобой – какая стройка разворачивается! Где еще такое видано?! И я на ней вкалываю, честно вкалываю на свою Родину! Живу яркой, полной жизнью! И мне быть ему неблагодарным?!
Белов замолчал, он забыл с чего начал, ему остро жаль было Валентина, который не видел большой и прекрасной жизни вокруг. Романов ковырял палкой в костре и, кажется, не слушал.
– Щенок ты недоделанный, Саня… – Валентин поднял глаза полные тоски. – Ты же его кореш, сука, из одной миски хлебали! И ты веришь им!
– Надо все выяснить, – еще жестче заговорил Белов, – мы сейчас ничего не знаем! Вон Фролыч, мой старпом, когда его отца взяли, с ним разговаривать невозможно было, а весной отпустили, дали год и тут же по амнистии освободили. А ведь было за что – он лоцманом судно вел… Надо перебарывать личную обиду и добиваться справедливости! СССР – самая свободная страна в мире! И это сделал он! Сталин!
Романов отвернулся в костер, сморщился устало:
– Тебе одну ночку на конвейере[68] постоять… может, поумнел бы. Мишка три месяца у них!
– Не надо, ты не знаешь, может, все не так плохо! Надо потерпеть, дядь Валь, я все узнаю, с Макаровым обязательно поговорю…
– Ты сам-то понимаешь, что мелешь?! Человека арестовали, а я, его отец, не знаю, за что, в чем он обвиняется? Когда взяли? Где он? Он – человек или пачка папирос?!
Белов молчал, упрямо глядя на Валентина, думал – прямо из Туруханска надо позвонить.
– Гордость ты свою бережешь! А ведь у тебя на глазах все! Вон лезут зэки из трюма твоей баржи, а наверху сержант с бойцами, и у всех ремни с солдатскими пряжками, и они со всей дури херачат всех подряд и куда придется! Просто так! Для своего удовольствия! И смеются, когда мы, как блядешки вертимся, бошки свои прикрываем! Знаешь, почему ты этого не видишь? Потому что отворачиваешься! И арестовывают без вины, и судят без суда…
– Я зэков возил, такого не было!
Валентин очнулся от его слов, а скорее от своих воспоминаний, глянул тоскливо, может представлял, как его Мишку гонят сквозь такой строй. Вздохнул с судорогой, перекосившей лицо:
– Да не смотрел ты в ту сторону! Просто не смотрел! Как будто этого нет… Страшно, ведь, авось пронесет!
Романов застыл, продолжая думать о сказанном, потом увидел ложку у себя в руках, полез было попробовать картошку, но вдруг решительно взял весь котел и снял с огня. Поставил возле:
– Будешь? – машинально кивнул на парящую уху.
– Буду! – Сан Саныч подал миску.
– Сам наливай, я не хочу! – Романов поднялся и, неторопливо закуривая, ушел по тропинке.
Белов поел ухи, он был голодный, посидел, слушая осторожную тишину – шелесты, всплески, влажный ночной ветерок вдруг возникал, пробегал по кустам и траве у воды. Сан Саныч зевнул судорожно, Романова не слышно было, подумал, не прилечь ли, но встал и пошел по тропе, прорубленной в ольшанике.
Романов сидел, сгорбившись, на бревне на конце песчаного мыса. Еле видно его было. Утки, свистя крыльями, пронеслись над головой. Сан Саныч подумал подойти и сказать что-то хорошее, как-нибудь помириться, но не придумал. Валентин сидел, не шевелясь.
Вернулся к костру, подбросил дров и прилег под навесом. Хотел подумать, о том, кто же все-таки прав, Романов с его ненавистью или он с его светлой верой. И тут же, неудержимо зевая, провалился в сон. Костер трещал, искры долетали до телогрейки и гасли.