Литмир - Электронная Библиотека

– Изба-то не твоя…

– А чья она, твоя, што ли?

– Моя.

– Господи! – воззрясь на освещенные светло горящей лампадой древние, дониконовского письма, образа, слезно взмолилась ошарашенная неслыханным богохульством сердобольная старуха. – Господи!.. – повторила она, – за какие прегрешения наказал меня? Ежели б я знала, ежели б я ведала…

– А разве ты не знала?

– Што я знала? Ничего я не знала.

Не знала Анисья Максимовна, что ее последыш, встав на ноги, пойдет не по тому пути, не по той дороге. Да и кто мог знать, неисповедимы пути Господни…

А и в самом деле, неисповедимы всякие пути, всякие дороги. Помыслить страшно: от Бога отступился? Без Бога – ни до порога. Пословица-то не зря бается, не зря говорится.

«Темнота» – так Егор Петрович отзывался обо всех, кто держался за старину, за религиозные каноны, особо потешался над старой верой, к которой он сам когда-то принадлежал, сам когда-то ходил в моленную, читал тропарь и другие священные книги.

Как же так произошло, почему человек так легко расстался с тем, что для многих людей составляло сущность всей жизни?

Без всякого домысла, следуя непомерной в моей памяти житейской правде, постараюсь запечатлеть типичный для своего времени еще один облик «борца» за новые идеалы, за новое миропонимание.

«Бедовый был, дом-то вон у вас какой высокий, а он залезет на крышу да и ходит по коньку, не то в трубу зачнет кричать, Онисью, бабушку твою, пугал. Сколько раз в колодезь залазил, спустит бадью, а опосля по цепи сам спустится. На звезды из колодезя-то глядел, рассказывал, какие звезды посреди дня видел. Крупные, как яблоки. Озорник был. Но учился хорошо. Схватывал все быстро, с похвальным листом училище-то закончил. Нады бы дальше учиться, а дедушка твой воспротивился, не пустил. Тогда-то он и убежал из дому, долго на барже плавал. Вскорости война зачалась. В войну-то я не знаю, где он пропадал. Знаю только, коли подошло время призыва, дома его не было. Меня-то призвали, а его дезертиром признали. Домой заявился, когда царя свергли. И опять – временные власти меня призвали, а его почему-то дома оставили. Што он делал дома, мне неизвестно, будто советскую власть устанавливал. Может, и устанавливал, я не знаю. Я супротив Колчака воевал, домой заявился по окончании гражданской войны, в пору продразверстки. Через год оженился. Оженился и Егор Петрович, невесту он взял из Кременок[5], взял не по вере. Тогда дедушка-то твой и проклял его, анафеме предал».

Так рассказывал мне наш сосед Михаил Федорович Туманин, рассказывал незадолго до своей смерти.

«Следуя житейской правде», – эти слова мои вряд ли можно воспринять без оговорок. Кто подтвердит, что я говорю сущую правду? Вот ежели б жива была моя мать, она что-то бы сказала, что-то подсказала.

– Ты, чай, помнишь, как он иконы-то в колодезь побросал, – сказала бы мать и тяжело б вздохнула.

Как не помнить! Хорошо помню, как влетела в нашу избу жена Егора Петровича, дородная Овдотья (не она ли принесла меня в мокром подоле?), как эта Овдотья прямо с порога ошарашила сидящую за светло начищенным самоваром Анисью Максимовну:

– Жулик-то, жулик-то иконы утопил!

Бабушка долго не могла сообразить, что произошло, она могла воспринять конец света, но, чтоб кто-то утопил сгребенные с божницы медные, дониконовского литья иконы, такого богохульства и представить невозможно.

– Ты што, што ты буровишь? Святые образа нихто не в силах осквернить. Господь не потерпит!

Я видел, как мой старший брат Арсений в одной рубашонке, без шапки выскочил на улицу. Я тоже слез с полатей, тоже в одной рубашонке хотел было выскочить за дверь, добежать до колодца, заглянуть в него, дабы узнать, что сталось с иконами, но на пороге столкнулся с дедом. Дед, отстояв заутреню, возвратился из моленной, он стащил с головы старенький малахай и, ступив на половик, стал класть поклоны. Встала из-за стола бабушка, она тоже начала креститься. А я растерялся, я встал пообочь деда, возле его усыпанных еще нерастаявшими снежинками, изрядно поношенных валенок, стоял недвижимо, мне было жалко брошенных в колодезь икон. Но я верил, что иконы не утонут, они ведь святые…

– Поздравляю вас всех, тебя, Овдотьюшка, тебя, Онисьюшка, – дед глянул на печь, но никого не увидев на печи, на какое-то время прервался, потом благоговейно, с прослезившимся умилением повторил свое поздравление: – Поздравляю всех вас с Рождеством Господа нашего Иисуса Христа!

Бабушка приблизилась к божнице, празднично горящей лампаде и – пала на колени. А я почему-то глянул на огненно-красного бычка, мне подумалось, что есть какое-то сходство между Святым Младенцем и отмеченным той же Вифлеемской звездой, недавно народившимся телком, оба появились на свет в коровьих яслях…

Кто-то открывал дверь и никак не мог открыть. Думалось: старший брат Арсений, думалось: он напрягает свои силенки, но дверь открылась, через ее порог перешагнуло две пары лаптей и три пары валенок.

– Слава тебе, Христе Боже наш, – не в лад, но чисто-чисто, так, как могут причитать только детские голоса. Они и причитали, они и славили рожденного в коровьих яслях Младенца.

Дед не поскупился, двум мальчикам, что были в лаптях, дал по гривеннику, а трем девочкам, что были в валенках, – по пятаку.

– Вы чьи будете? – спросила бабушка, но ответа не дождалась.

Открылась дверь, по вымытому полу, бело клубясь, пополз мороз, он прикоснулся к смирно лежащему бычку, лип к его губам, потом дверь, скрипя, затворилась, прищемила приподнявшийся хвост нахально влезшему в избу морозу.

Анисья Максимовна уж больно любила почаевничать, посидеть за самоваром, но то, что она услышала от своей невестки, от дорогой Овдотьюшки, отбило не только от чая, но и от желания что-то сказать. Посредь белого дня свечерела Анисья Максимовна, омрачила свой светлый праздник, зато Петр Матвеич благодушно снял полушубок, пригладил редкие волосы, тронул тоже редкую бороду, обычно он не обращал внимания на свою старуху, на ее поведение, а тут взял да и спросил:

– Ты што, Онисья, захмурела? Грех в праздник Бога гневить.

– Я не гневлю…

– Кормила ли внука-то?

– Сейчас ватрушку подам, пущай ест.

Бабушка метнулась к печи, взяла в одну руку сковородник, другой открыла заслон, и через какую-то минуту на столе, румянясь запёкшимся творогом, духмяно дышала та самая ватрушка, которая так радовала все моё существо, я ведь шесть недель говел, шесть недель не брал в рот скоромного, довольствовался сухарями да похлебкой.

Помыл руки и – долго-долго молился, шептал вошедшие в мою детскую память молитвы.

Дед не переставал восхищаться моим усердием, он даже прослезился – от умиления.

– Овдотьюшка, ты видишь?

– Вижу, батенька, вижу, – отвечала сидящая у подтопка, убитая неслыханным богохульством, несчастная женщина.

Я быстро набил свое брюхо зарумянившейся, разрезанной на крупные куски ватрушкой и хотел вылезть из-за стола, но дед придержал меня.

– Ешь досыта.

– Я наелся.

– И впрямь наелся, – заголив подол моей рубахи и похлопав по животу, удовлетворенно проговорил мой благодетель и тут же вручил гривенник, сказав, чтоб я шел в лавку и купил себе конфет и пряников.

V

Святки? Что за Святки? Откуда взялись эти Святки?

– А хто их знат, откуды они взялись, – так отвечала Марья Петровна, единственная дочь моего деда, она пришла из Великовского, пришла, как сама сказала, на Святки, но что такое Святки, сказать не могла. – Ты лучше спроси у дедушки.

Я спросил.

– Бесовское наваждение, – сердито проворчал дед.

Я покаялся, что обратился к деду, рассердил его своим любопытством.

Последователи Аввакума ревниво ограждали свое древлее благочестие не только от нововведений патриарха Никона, но и от пережитков язычества. Ежели мирская церковь уживалась с языческими атрибутами, приспосабливала их в угоду христианскому вероучению, христианской обрядности, то древлее благочестие противилось всему, что не соответствовало догмату некогда воспринятого православия.

вернуться

5

Село на правом берегу Волги, недалеко от Красного Осёлка.

6
{"b":"673326","o":1}